Переландра - Клайв Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва он произнес эти слова, как случилось нечто, едва ли возможное на Земле. Тело Уэстона закинуло голову, разинуло рот и издало долгий пронзительный вой, очень похожий на жалобный вой собаки, — и в ту же минуту, словно ничего не заметив, Королева легла на землю, закрыла глаза, мгновенно уснула, а маленький остров, где лежала женщина и стояли двое мужчин, вновь поднялся на гребень волны.
Рэнсом внимательно следил за врагом, но тот на него не глядел. Глаза его двигались, как движутся они у живого человека, но трудно было понять, на что же они смотрят и видят ли вообще. Казалось, что какая-то сила искусно удерживает их взгляд, и движет губами, но сама воспринимает все как-то иначе. Оболочка Уэстона села рядом с головой Королевы по другую сторону, вернее не «села», а что-то усадило ее, хотя никто не назвал бы ни одного совсем уж нечеловеческого движения. Рэнсому казалось, что кто-то прекрасно изучил, как движется человек, и правильно это выполнил, не хватает лишь последнего штриха, души, творческого духа. И детский, несказанный ужас охватил его — надо бороться с трупом, с призраком, с Нелюдью.
Делать было нечего, оставалось сидеть здесь, а если надо, оберегать Королеву, пока остров вздымается на альпийские вершины волн. Все трос молчали. К ним подходили звери, прилетали птицы, глядели на них. Много часов спустя Нелюдь заговорил. Даже не глядя в сторону Рэнсома, медленно, туго, будто несмазанный механизм, он произнес:
— Рэнсом.
— Что? — спросил тот.
— Ничего, — ответил Нелюдь. Рэнсом взглянул на него с недоумением. Неужели это существо еще и сошло с ума? Нет, оно как и прежде казалось не безумным, а просто мертвым. Оно сидело тихо, свесив голову, приоткрыв рот, по-турецки скрестив ноги; желтая пыльца оседала в складках его щек, руки с длинными металлическими ногтями лежали на земле. Рэнсом отогнал мысль о безумии, и без того хватало тревожных мыслей.
— Рэнсом, — вновь произнесли эти губы.
— Ну что? — резко спросил Рэнсом.
И снова страшный голос ответил:
— Ничего.
На сей раз Рэнсом промолчал, и губы проговорили снова:
— Рэнсом, — и стали твердить: — Рэнсом… Рэнсом… Рэнсом… — сто раз подряд.
— Какого черта вам нужно? — заорал он наконец.
— Ничего, — произнес голос. Рэнсом решил молчать, но когда голос Уэстона окликнул его в тысячный раз, против воли отозвался — и снова услышал: «Ничего». С каждым разом он учился молчать, и не потому, что подавлять искушение труднее, чем услышать гнусный ответ — и то, и другое было истинной пыткой, — а потому, что ему все больше хотелось противостоять этой наглости, этой уверенности в победе. Если бы натиск был явным, сопротивляться было бы легче. Больше всего пугало сочетание зла с чем-то почти детским. К соблазнам, к богохульству, ко многим ужасам он был хоть как-то готов — но не к этой нудной настырности, словно к тебе пристает плохой мальчишка. Какой воображаемый ужас сравнится с тошнотворным чувством, копившемся в нем все эти часы? Ему казалось, что тот, кто сидит рядом, вывернут наизнанку: снаружи что-то есть, внутри — пусто. Снаружи — великие замыслы, бунт против неба, судьбы миров, а внутри, в немой глубине, за последним покровом — просто ничего нет, разве что тьма, как у подростка, бесцельный вызов, не желающий упустить даже самого малого глумления, как не упускает любовь и малых знаков нежности. Неужели это возможно? Рэнсом уже не мог думать, и все еще молчал, раз навсегда решив, что если миллион раз слышать либо «Ничего», либо «Рэнсом», лучше уж все время слышать «Рэнсом».
А маленький остров, сверкающий, словно самоцветы, взлетал к желтому небу, зависал там, деревья его настали клониться вниз — и он быстро скользил в теплую искрящуюся долину между волнами. Королева по-прежнему спала, подложив под голову руку и чуть разомкнув губы. Глаза у нее были плотно закрыты, дышала она ровно, но лицо было не такое, как у наших спящих — оно сохраняло и разум, и живость, а тело словно бы могло вскочить в любую минуту, будто и сон для нее не состояние, но действие.
Внезапно наступила ночь. Из темноты доносилось: «Рэнсом… Рэнсом… Рэнсом». И Рэнсом подумал, что ему придется заснуть, а Нелюдю это и нужно.
ГЛАВА 10
Он долго сидел в темноте, усталый, а потом и голодный, стараясь не прислушиваться к бесконечному: «Рэнсом-Рэнсом-Рэнсом», — и вдруг услышал разговор, начала которого не помнил, и понял, что проспал. Женщина говорила мало, голос Уэстона говорил настойчиво и мягко. Теперь этот голос не рассуждал ни о Твердой Земле, ни даже о Малельдиле. Красиво и выразительно он рассказывал одну историю за другой, и долгое время Рэнсом не мог уловить никакой связи между ними. Все это были истории о женщинах, но о самых разных временах и судьбах. Судя по ее ответам, Королева многого не понимала, но, как ни странно, Нелюдь не смущался. Если ему было трудно объяснить что-то в одной истории, он тут же бросал ее и переходил к другой. Все героини были сущими мученицами — отцы их тиранили, мужья изгоняли, возлюбленные изменяли им, дети не слушались, общество — преследовало. Но, так или иначе, все кончалось хорошо: либо прижизненной хвалой, либо — чаще — запоздалым признанием и покаянными слезами у их могилы. Бесконечный монолог все продолжался, Королева спрашивала все реже — какое-то представление о горе и смерти у нее начало складываться, но какое именно, Рэнсом не знал и догадаться не мог. Зато он понял наконец к чему все эти рассказы. Все эти героини, в одиночку, шли на страшный риск, ради возлюбленного, или ребенка, или народа. Всех их не понимали, гнали, травили — и все они были оправданы и отомщены. Подробности Нелюдь опускал. Рэнсом подозревал, а то и знал, что на человеческом языке многие из благородных героинь именовались преступницами либо ведьмами. Но все было аккуратно прикрыто, из рассказов выступала не идея, а некий образ — величественная, прекрасная женщина, не склоняющаяся под тяжестью легшей ей на плечи ответственности за судьбу мира, одиноко и бесстрашно идет во тьму, чтобы совершить для других то, чего другие не хотят, хотя от этого зависит их жизнь. А для контраста и для фона этим богиням голос Уэстона создавал портрет мужчины. Тут он тоже ничего не говорил впрямую, но образ строил: смутно кишели какие-то жалкие существа, заносчивые, невзрослые, трусливые, упрямые и угрюмые, вросшие в землю от лени, способные на все, лишь бы ни на что не решаться, ничем не рисковать. Только мятежная и жертвенная доблесть их женщин возвращает им истинную жизнь. Да, создавал он образ искусно. Рэнсом, лишенный мужской гордыни, на минуту-другую почти поверил ему.
Они еще говорили, когда тьму разорвали вспышки молний. Несколько секунд спустя донесся отзвук здешнего грома, рокот небесного тамбурина — и хлынул теплый дождь. Рэнсом едва его ощутил. Вспышка молнии осветила оболочку Уэстона — она сидела, неестественно выпрямившись, и Королеву — она приподнялась, опираясь на локоть, дракон у ее головы давно проснулся. Над ними высились деревья, вдали катились высокие волны. Рэнсом думал о том, что увидел. Он не мог понять, как же Королева видит это лицо, эти челюсти, словно жующие что-то, — и до сих пор не поняла, что перед нею кто-то очень плохой. По совести говоря, тут не было ничего странного. Сам он, конечно, тоже казался ей нелепым и неприятным. Она и знать не могла, как выглядит плохой, как — нормальный человек. Но сейчас он увидел на ее лице то, чего еще не видел. На Нелюдя она не глядела; нельзя было даже догадаться, слушает ли она его. Губы она плотно сжала — может быть, поджала, брови чуть приподняла. Никогда еще она не была так похожа на земных женщин, хотя и на Земле такое лицо не часто встретишь. «Разве что на сцене, — подумал он вдруг, и содрогнулся. — Королева из трагедии». Нет, это уж слишком. Такое сравнение унижало эту Королеву. Он оскорбил ее, и не мог себе этого простить. И все же… все же… высвеченная молнией картина запечатлелась в его мозгу. Он просто не мог забыть об этом, новом выражении ее лига. Очень хорошая королева, героиня великой трагедии, прекрасно сыгранная актрисой, которая и в жизни — хороший человек… По земным понятиям, такое лицо достойно похвалы, даже почтения, но Рэнсом помнил все то, что видел раньше, — полное отсутствие эгоизма, детскую, радостную святость, и глубокий покой, напоминающий и о младенчестве, и о мудрой старости, хотя ясная молодость лица и тела отрицала и то, и это. Он помнил, и новое выражение ужасало его. Чуть-чуть, совсем немного, но она уже притязала на величие, уже играла роль, и это казалось отвратительно вульгарным. Быть может — нет, наверное — она всего-навсего откликнулась, и то в воображении, на эту новую затею — выдумывать, сочинять. Ах, лучше бы ей не откликнуться! И впервые он подумал отчетливо: «Больше нельзя».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});