У подножия Мтацминды - Рюрик Ивнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мира старалась походить на жену какого–то поручика, но ей это плохо удавалось.
Хорошо, что яркий свет, солнце и все заняты морем и видами на берегу. До нас никому нет дела. Нас никто не спрашивает, кто мы — дельцы, дачники или беглые каторжники. Время идет незаметно. Вот уже сквозь лиловые складки сумерек виднеется ялтинский мол. Через несколько минут вспыхивают береговые огни. Неужели мы благополучно выскользнули из Евпатории? Неверными шагами сходим на берег.
Из ресторанов доносится музыка. Кафе переполнены нарядной публикой. Наконец и мы дождались своего часа в одном из них. Высокий господин с холеной бородкой что–то оживленно рассказывает полковнику, выпускающему изо рта золотистые струйки дыма. Может быть, он рассказывает, что ему в Чека выдергивали ногти и прижигали раскаленным утюгом пятки? Дамы вытащили из тайников свои бриллианты и довольны тем, что публика пялит на них глаза.
— …Ах, я встретила знакомого. Правда, он меня не видел, слишком занятый разговором с красивой девушкой. Это молодой адвокат, который говорил в Москве, что меня обязательно расстреляют, когда Москва будет занята немцами.
Я смотрю на всех, как сквозь толстые стекла аквариума. Мне кажется, что я вижу не людей, а их тени.
Мы живем с Мирой в горах на Алеутской улице и стараемся редко спускаться вниз. Но один раз, когда мы возвращались из города, за нами увязался какой–то маленький жирный человечек в соломенной панаме, повторявший, как попугай, одну и ту же фразу: жиды, комиссары предали Россию!
Мы не хотели вступать с ним в пререкания и решили от него избавиться, свернув в проходной двор.
На веревках развешано белье, камни двора раскалены от солнца. Кто–то разучивает экзерсисы, нудно перебирая клавиши рояля. Пахнет жареными котлетами и луком.
После ряда переходов мы вышли на другую улицу. Каково же было наше изумление, когда мы увидели, что человек в панаме спокойно ожидает нас у фонарного столба! Тогда, чтобы покончить с неопределенным положением, я, делая вид, что его слова не имели никакого отношения к нам, подхожу к нему и спрашиваю:
— Не скажете ли вы, как нам ближе пройти в санаторий Гастриа?
Ответ был нелепо–наглым:
— Не знаете? А еще были комиссаром в Харькове!
— Сударь, для того, чтобы бросать подобные обвинения, надо иметь веские основания, — сказал я первое, что пришло в голову.
— Пойдемте к коменданту, там будут веские основания.
И мы пошли к коменданту. Я И Мира впереди, Панама — сзади. Он гудит вслед нам: вас надо перестрелять!
Адъютант коменданта — юный офицер, князь Трубецкой — светски учтив. Комендант города, полковник с длинными украинскими усами, рассеянно слушал мою одиссею. Полковник пожимает плечами:
— Вы говорите, что вас привел в комендатуру какой–то филер, но у нас никаких филеров Нет.
— Может быть, они у вас называются по–другому? Полковник вызывает адъютанта и поручает ему узнать, кто меня привел. Я выхожу с Трубецким на веранду.
Панамы нет.
Мы спускаемся в сад. Панама исчезла. На скамейке сидит одна Мира.
Мы догадались, что это был самый настоящий шантажист. Он рассчитывал, что мы откупимся от визита к коменданту, но, убедившись, что мы не испугались, ретировался. Это было его промыслом.
…Прошло более десяти лет. Я встретился с Мирой в Ленинграде. Как–то за чаем, когда я у них был в гостях, Мира сказала:
— Я никогда не забуду, как ты говорил, когда авантюра Панамы провалилась: должно быть, у него жена, дети. В этот день, наверное, он вернулся домой скучным, расстроенным, буркнул: «Сегодня неудача!» — и без всякого аппетита приступил к остывшему ужину.
1931
Ленинград.
Владивостокский старик
Осенью 1926 года, во Владивостоке, живя в гостинице «Золотой Рог», я думал о том, какое счастье неожиданно свалилось на мою голову. Счастье увидеть своими глазами этот чудесный город, и не только увидеть, но и поселиться в нем.
«Золотой Рог» напоминал фешенебельный пансионат. Стоило только нажать кнопку звонка, как появлялся всегда улыбающийся китаец. Вежливый и ласковый. Он сразу вносил в гостиничный номер домашний уют. В руке у него — прейскурант. Я начинал его просматривать.
— Почему твоя не хочет ресторан? Там музыка, там весело.
Я показываю на мои рукописи:
— Надо экономить время. Много работы. Китаец улыбается:
— Утром — работа, вечером гуляй.
— Хорошо, — отвечаю я. — Завтра начну гулять, а сегодня…
Китаец смеется:
— Ты каждый день так говорил и каждый день в гостинице сидишь.
Но сегодня, словно под гипнозом китайца, после обеда я вместо того, чтобы работать, вышел на Светланку — главную улицу города. Оживленностью она напоминала мне Невский и Головинский проспекты в двух городах, далеких друг от друга, — Ленинграде и Тифлисе.
Я дошел до маленького сквера, называвшегося Матросским. Солнце неистовствовало. Запах моря кружил голову. Зеленые, как свежая трава, скамеечки призывали к себе. И я повиновался им. Через несколько минут возле меня опустилась грузная фигура старика лет семидесяти. Перед этим он приподнял соломенную шляпу и спросил:
— Разрешите?
Я кивнул. С этого все началось. Разговоры в скверах возникают стихийно. После двух–трех незначительных фраз он спросил меня:
— Думали ли вы когда–нибудь о том, как сложна жизнь?
Я сразу вспомнил одного студента в Петербурге, который замучил меня своими философскими трактатами, решавшими мировые вопросы и приводившими в восторг умничающих дам петербургских салонов.
Очевидно, старик все это прочел на моем лице. Он засмеялся.
— Я неудачник, — сказал он, и лицо его осветилось хорошей доброй улыбкой. — У каждого человека есть любимая тема. Я часто думаю о том, что помимо той основной жизни, которой мы живем, в нас существует… не скажу миллионы, но, во всяком случае, сотни тысяч жизней. Например, я приехал во Владивосток ровно десять лет назад, то есть в 1916 году. До этого я жил в Петербурге. Когда я решил покинуть столицу, у меня было два выбора: Киев и Ташкент. Десять лет я живу здесь, так сказать, основной жизнью. Но ведь если бы я выбрал Киев, то жизнь моя продолжалась бы, но совершенно в другой обстановке, и не так, как здесь, а по–другому. Значит, теоретически эта жизнь тоже существует, параллельно моей основной жизни. Ну, а если бы я поехал в Ташкент? Вот вам и вторая теоретическая жизнь. Но все это только капля в море по сравнению с теми разветвлениями, которые возникли бы как по киевской, так и по ташкентской «линии». Вы улавливаете мою основную мысль?
— Мне кажется, только приблизительно.
— Что может быть проще! — воскликнул мой собеседник. — Все эти воображаемые жизни были бы вполне реальными, если бы мы хоть на шаг отклонились от нашего основного пути. Вот вам еще один пример. Мы едем по незнакомой местности на автомобиле. Дорог много, и ровные и неровные. Есть даже целина, по которой можно проехать. Дорога, выбранная нами, будет нашей основной; ведь из этого не следует, что другие дороги не существуют? Они так же реальны, как и выбранная нами, и каждая из этих дорог была бы нашей основной дорогой, если бы мы поехали по ней.
Все это было очень интересно, и я опять вспомнил китайца, благодаря которому услышал эти рассуждения. Но молодость не имеет такого большого запаса знаний, как старость. У нее свои реальные дороги, и ей меньше всего интересны воображаемые. И я грешным делом подумал: зачем я послушался моего славного китайчонка? Если бы не он, то я не попал бы в эту мышеловку, из которой выбраться мешает боязнь обидеть старика.
Он, очевидно, прочел мои мысли, так как сказал, улыбаясь:
— Я сам был молод и поэтому хорошо понимаю, что вам скучно слушать мои бредни, как вы, должно быть, окрестили мои теории «боковых дорог жизни».
Я, конечно, ответил, что он ошибается. Он сделал вид, что поверил мне, и продолжал:
— Если вы доживете до моих лет, то убедитесь, что самые сложные вопросы кажутся нам сложными до тех пор, пока мы их не решили. Тогда они становятся простыми. Но чтобы они стали простыми не только для первооткрывателя, нужна трибуна, а у меня ее нет. Каждый день я могу умереть, и, чтобы не уносить мою тайну в гроб, я хочу открыть ее вам, ибо вы моложе меня по крайней мере на полвека. Правда, мое открытие не может ни осчастливить людей, ни сделать их несчастными. Мое открытие может доставить некоторое удовольствие пытливым умам. Философ Шамфор меня бы осмеял первым, если бы не скончался сто двадцать восемь лет тому назад. Он говорил, что нельзя быть сторонним свидетелем своей жизни, а я как раз таковым и являюсь. И хотя Шамфар говорил, что жизнь созерцательных людей бывает часто печальной, я лично этого не нахожу. Он замолчал.
Если бы я был моложе лет на десять, я бы воспользовался наступившими сумерками и убежал от моего случайного собеседника. Но он опять прочел мои мысли и воскликнул:
— Молодой человек! Клянусь вам, что это не трактат! Это всего несколько слов, после которых вы сможете пойти на танцы в «Золотой Рог» или куда вам угодно.