Парижские могикане - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одинокая башня, которую мы попытались описать, была когда-то сюзереном деревни Пангоэль.
Все вместе походило на огромный собор: небо было сводом, сосновая аллея — колоннами, башня — алтарем, а голубоватый дымок, поднимавшийся к небу, — ладаном, воскуряемым под его портиком.
Дополнительную живописность этой картине придавал человек, неподвижно стоявший на вершине башни, опираясь о парапет; человека можно было бы принять за гранитную статую, если бы порывистый западный ветер не развевал его длинные седые волосы.
То был красивый, одетый в черное старик; он стоял спиной к морю, всматриваясь в длинную аллею; время от времени взгляд его затуманивался, и он вытирал платком слезы (это было единственное его движение) — слезы, то ли исторгнутые из сердца каким-то глубоким горем, то ли просто-напросто вызванные резким ветром, подобным тому, что хлестал по щекам часовых в «Гамлете» на площадке Эльсинорского замка.
Довольно будет одного слова, чтобы наши читатели догадались о причине слез, застилавших взор старика: этот старик был отец Коломбана, граф де Пангоэль.
Дело происходило примерно в середине февраля.
Тремя днями раньше он получил письмо Коломбана, из которого узнал о смерти своего единственного мальчика.
Отец ожидал, когда привезут тело сына.
Вот почему он неотрывно смотрел на сосновую аллею, которая вела в деревню Пангоэль: по этой аллее должны были привезти тело Коломбана.
Неподалеку от того места, где стоял граф, догорал костер.
Тот, кому довелось бы увидеть высокого старика, печального, застывшего в неподвижности, с развевавшимися по ветру волосами, со слезами на глазах, непременно сравнил бы его со старым греком из Аргоса, который десять лет простоял на террасе во дворце Агамемнона в ожидании минуты, когда на вершине горы зажгут огонь в знак взятия Трои.
Однако теперь на вершине башни стоял хозяин, а не слуга; впрочем, слуга вскоре появился тоже.
Это тоже был старик, седобородый, длинноволосый, в широкополой шляпе и национальном бретонском костюме, только черном, как и у хозяина.
Он принес охапку сосновых дров и собирался, по-видимому, подбросить их в костер. Слуга подошел к благородному старику, с минуту смотрел на него, потом опустился на одно колено, свалил дрова на каменный пол, бросил на хозяина пристальный взгляд, подложил в огонь несколько сучьев. Видя, что граф Пангоэль остался ко всему безучастен, словно статуя Страдания, старый слуга проговорил:
— Умоляю вас, хозяин: спуститесь хотя бы на час, а я подежурю вместо вас. Я развел в вашей комнате огонь пожарче и приготовил завтрак. Если вы отказываетесь поспать и намерены стоять на холоде, так наберитесь, по крайней мере, сил!
Граф не отвечал.
— Монсеньер! — продолжал настаивать старый слуга, подходя к хозяину. — Вот уж двое суток, как вы не отдыхали и за все это время не взяли в рот ни крошки, не говоря уж о том, что словно позабыли о холоде, а ведь сейчас не июнь!
На этот раз граф, кажется, заметил старого слугу и обратился к нему, не отвечая, впрочем, на его вопрос.
— Ты не слышишь стука колес на парижской дороге? — спросил он.
— Нет, добрейший мой господин, — отвечал старый слуга, — я слышу только рев волн да завывание западного ветра в соснах. Нехорошо стоять так с непокрытой головой на утреннем ветру. Умоляю вас, хозяин, войдите в дом!
Граф уронил голову на грудь, словно под тяжестью воспоминания.
— Помнишь нашего мальчика, Эрве? — продолжал он, находясь во власти все той же мрачной мысли. — Когда он появился на свет, когда его мать вручила мне свое дитя, словно то было видимое благословение Небес, ты уже к тому времени прожил у нас пять лет.
— Да, монсеньер, я помню! — отвечал старый Эрве сдавленным голосом.
— Однажды — мальчику было три года — он гулял на вершине башни, откуда мы любовались диким морем. Море в тот день разбушевалось. Женщина, которая вывела нашего сына на прогулку, была его бывшая кормилица, а впоследствии — гувернантка. Она привела мальчика наверх не для того, чтобы его развлечь, а в надежде увидеть издалека баркас своего мужа, рыбака. Графиня, повсюду искавшая своего сына, поднялась сюда и, увидев, что ветер яростно треплет белокурые детские волосы, заметила:
«Кормилица! Ты плохо смотришь за ребенком. Малыш простудится; не забывай, что ему всего три года!»
Однако кормилица, крепкая крестьянка, привыкшая в любую погоду чинить сети на берегу, возразила:
«А как же мой сын?! Ему всего четыре года, а он уже в море, вместе с отцом, потому что я ухаживаю за вашим сыном, госпожа графиня, а у меня нет служанки, и некому за ним присмотреть. Вы думаете, ему не холодно?»
И несчастная женщина снова стала высматривать в тумане баркас мужа.
Тогда ты обернулся и сказал:
«Жанна! Как вам не совестно сравнивать своего мальчика с сыном госпожи графини?! Вы простая крестьянка, а она — знатная дама».
А кормилица ответила:
«Все так, Эрве: госпожа графиня — знатная дама, а я крестьянка; но Жемми — такой же сын мне, как господин Коломбан — сын госпожи графини. Может, перед Богом и есть какая-нибудь разница в положении двух детей, но между сердцами двух матерей нет разницы».
— Видишь, Эрве, — продолжал старик, — сын кормилицы умер, и мой мертв! Значит, нет между ними разницы, раз оба смертны!.. Графиня ошибалась, а кормилица оказалась права: смерть их уравняла.
— Бедный хозяин! — пробормотал Эрве в ответ на печальные речи старого дворянина, которому беда преподала урок равенства.
— Спустя несколько лет, — продолжал несчастный отец, и в его памяти всплыли воспоминания, когда-то трогательные, а теперь горькие, навеянные тем местом, где он сейчас находился, — помнишь, мальчику тогда было лет десять и ты был здесь, ведь ты никогда с нами не расставался, славный мой Эрве! Несчастному мальчику захотелось пострелять, и ты дал ему свое ружье времен гражданских войн; оно было на полфута выше его.
Эрве вздохнул и поднял глаза к небу.
— Помнишь, Эрве, как он держал это огромное ружье в ручонках и умолял научить его стрелять? Но ты наотрез отказался. Он плакал, сердился, топал ногами, а ты в ответ на его гнев и слезы все повторял:
«Монсеньер! Дворянин должен учиться владеть только шпагой».
Но вместо шпаги он овладел пером; вместо того, чтобы послать его в Политехническую школу, я отправил его учиться на юридический факультет. Я не мог сделать из него офицера, потому что настали мирные времена, и решил воспитать из него гражданина. Война, возможно, пощадила бы его, как пощадила нас, а вот мир отнял его и убил!