Телефонная книжка - Евгений Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как всегда в переживаниях подобной высоты, похожее на влюбленность чувство жажды. Со смутным сознанием, что утолить ее — нет надежды, нет способа. И при встрече с Григоровичем последнее ощущение смутно заговорило во мне. И я как будто испытал желание присоединиться, стать участником того, что видел на сцене. Впрочем — очень смутное. Яснее говорило единственное, неизменное и могучее чувство, сопровождавшее меня всю жизнь — оставьте меня в покое. Опыт научил, что для этого спокойнее всего — изъявить согласие, а там видно будет. И я согласился подумать. Но у Григоровича натура оказалась здоровая. Он вовсе не хотел покоя, а хотел либретто. Он зашел еще раз и еще, и кончилось дело тем, что я, к собственному удивлению, придумал нечто, соответствующее моему представлению о балете. И Григоровичу это понравилось. И я рассказал, по своей привычке слишком много болтать о том, что едва придумано, проект либретто Дзержинскому[212], который состоял завлитом в Кировском театре. Оттуда позвонили. Потом прислали письмо. И я стал писать заявку, которую они с меня требовали. Но едва я дошел до середины, как в Комарове, когда не было меня дома, появился человек, отлично одетый и крайне самоуверенный. Он сообщил Кате, что вызван из Москвы Кировским театром, дабы стать моим соавтором. У него большой опыт в этой области. Он уже отыскал композитора. И так далее. И так далее. Я ужаснулся. Еще не прочтя либретто, не зная толком, в чем тут дело, разыскали они мне соавтора, который в свою очередь добыл композитора. Ну и дельцы! И обычное желание — оставьте меня в покое — разгорелось непобедимо. Профессионал кинулся мне наперерез, и театр полностью пошел ему навстречу[213]. Это заставило меня прекратить работу. Но до сих пор я раскаиваюсь. Надоело мне отказываться. Зачем поддался я совершенно бесплодному ужасу. Балет царствует себе, не глядя на своих цариц и паразитов. И самоуверенный делец помог бы мне наяву пробиться к тому, что мне только приснилось. Но уже поздно.
2 маяПод словом «Гараж» и соответствующим телефоном подразумевается Виктор Устинович, шофер, работавший у нас в начале нашей комаровской жизни. Герман еще не решился продать своего «Оппель — капитана», а дела у него резко ухудшились. И мы решили держать машину пополам. И вот, Виктор Устинович (фамилию забыл) взялся привести машину в должный порядок и работать у нас. По совместительству. Основное его место было в гараже «Ленфильма», где служил он механиком. Высокий, сдержанный, деликатный, худенький, заботливо одетый, он совсем не походил на шофера ни повадками, ни поведением. Неспроста был он механиком гаража, а впоследствии перешел работать механиком на электростанцию студии. На работе дежурил он сутки, а двое суток был свободен, и мы звонили ему в гараж в дни дежурства, чтобы договориться. И он приезжал к нам. И в течение года привыкли мы к свободе, которую дает обладание машиной, когда живешь за городом. Вот едем мы в глубь Карельского перешейка, где земля подумывала вздыбиться горой, но природная сдержанность не позволила. Однако мы видим волны, покрытые вспаханными полями и лесами, бесконечные волны, последние следствия усилий земли. Мы едем по гребню волны и видим далеко — далеко налево просторную спокойную долину, а за ней новую просторную спокойную волну. И чувство простора, покоя и все той же влюбленности, похожей на жажду, которую нет способа утолить, овладевает мной. Направо крутой холм. Тут было некогда имение. Дорога, усаженная старыми березами, ведет в пустоту, к вершине холма, где теперь зияет ямища с исковерканным котлом парового отопления, с грудами кирпичей, обломками фундамента, с уцелевшими кусками стен со следами штукатурки и масляной краски, рухнувшими всё в ту же ямищу. И множество ландышей по склону холма. Видимо, разводили их здесь, я нигде не встречал подобного изобилия. И по какой, бывало, дороге не поедешь, всё видишь новое.
3 маяДороги по Карельскому перешейку бегут, переплетаясь, и вот мы попадаем в лес, где холмы оказывались круче гораздо, чем я ждал по воспоминаниям. Озера встречались на пути. И всегда вспыхивала та самая, обожаемая мною жажда познания, проникновения в то, что поразило душу, показалось прекрасным, которую нет способа утолить. Которую как бы утоляешь попыткой сделать нечто подобное. Получается другое, но в случае удачи — родственное. И для этого вовсе нет надобности описывать то, что видел. Однажды я ехал с Виктором Устиновичем в Ленинград в такую снежную бурю, что не верилось мне. Не верилось, да и только. Душа смутилась — подобного еще не приходилось переживать. И я сдержанно глядел на снеговую пыль и хлопья снега, что остервенело мчались поперек шоссе, с моря. Радиомачта у Ольгино была закрыта полупрозрачным, густеющим и редеющим, непрерывно мчащимся справа налево занавесом. И сама наша машина два — три раза за время пути как бы задумалась, не подчиниться ли ей отчаянным порывам бури, и не то что замедляла, а словно собиралась замедлить ход. Однажды я прилетел на самолете из Москвы. Виктор Устинович со сдержанной, но дружелюбной улыбкой встретил меня. И всю дорогу от Средней Рогатки до Комарова чудилось мне, что еду я к несуществующему (что чувствовал я все время, как бы сквозь сон), но ясно представляемому дому. Где меня ждут. Я видел ясно крышу, стены, сад.
Машина все изнашивалась. Особенно покрышки. Пришло время ее продавать. Денег не было ни у нас, ни у Германа, и Юра продал «Оппель — капитана» кому‑то, и наше полувладение пришло к своему концу.
Последняя фамилия на эту букву — Голичников[214], недавно скончавшийся. Он любил жизнь и умел хлопотать, и ему смерть так не шла! Мать его — румяная старушка сидела у гроба. И когда выносили ее сына, закричала, запричитала: «И все ты спешил сюда, все торопился, а больше никогда не придешь». Голичникова выносили из Союза писателей. Я много мог — бы рассказать о нем, но уж больно недавно он умер[215].
Д
А следующий телефон уже на букву «Д».
Дом кино[216].
4 маяКогда попал я туда, в Дом кино, он был еще молод, и своей самоуверенностью и элегантностью чисто профессиональной раздражал и вызывал зависть. Для утешения я придумал, что разница между писателем и киношником такая же, как между обтрепанным и сомневающимся земским врачом и процветающим столичным зубным. Как зубной врач, имеющий свой кабинет на Невском, выходит в рассуждениях своих далеко за полость рта: «Рассказ делается так: сначала завъязка, потом продолжение, потом развъязка», — так и киношники судили обо всем на свете, не сомневаясь в своем праве на то. Любимая поговорка их определяла полностью тогдашнее настроение племени. Начиная вечер, ведущий спрашивал с эстрады ресторана: «Как живете, караси?» И они, элегантные, занимающие столики с элегантными дамами, отвечали хором: «Ничего себе, мерси!» Приблизившись к Дому кино, обнаружил я, что настоящие работники кинофабрики «Ленфильм» появляются там не так часто. И не они создавали тот дух разбитного малого, что отличал толпу Дома. Скромен, хоть и отлично одет, был Козинцев. Тихо держались братья Васильевы. Шумно и уверенно держалась безымянная толпа, что питается возле процветающего дела. А «Ленфильм» был на подъеме. Только что грянул успех «Чапаева», словно взрыв. Бабочкин, Чирков, Васильевы, Варя Мясникова подняты были волной до неба, стали разом, в один день, знамениты на всю страну[1]. И картина имела, кроме официального, настоящий массовый успех. Имели успех и картины «Юность Максима», и «Возвращение Максима», и «Выборгская сторона»[2]. Прославился «Великий гражданин» Эрмлера[3]. Этот режиссер держался тоже скромно, хотя и необыкновенно значительно, как мыслитель. «Ленфильм» широко славился. И вокруг столпились, слетелись, зажужжали самые предприимчивые люди города. А может быть, и страны. Кроме картин вышеупомянутых, выпускала фабрика и картины второстепенные, имеющие успех у своего зрителя. Совсем уже небрежно одетый Адриан Пиотровский[4] был владыкою сценарного отдела.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});