Жизнь и приключения Заморыша - Иван Василенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парадная дверь раскрывается, и на тротуар выходят гимназистки. Одни, младшие, в коричневых платьях, другие, постарше, в светло-серых, а самые старшие, невесты, в синих. Идут они по двое, по трое, взявшись под руки, и от всех них веет на нас с Илькой какими-то приятными запахами, то ли цветами, то ли духами.
Мы останавливаемся около экипажа. Илька внимательно осматривает блестящие спицы в колесах, бархатное сиденье, откинутый кузов из лакированной кожи.
– А жеребца уже перековать пора, – замечает он.
Я делаю вид, что, кроме коляски с толстозадым кучером, меня ничто здесь не интересует. Швейцар все распахивает дверь. Уже вышли две сестренки-близнецы, беловолосые, голубоглазые, похожие одна на другую так, что их различить нельзя; уже вышла длинноносенькая, черноглазая гречаночка; вот швейцар открыл дверь перед пухленькой, как булочка, девочкой-вертушкой (всех их я заприметил еще с осени). А той, ради которой я по средам и субботам делаю сюда крюк, все нет и нет. Может, ее оставили «без обеда»? Но «без обеда» гимназисток не оставляют, «без обеда» оставляют только нас, «воробчатников», и отбирают у нас шапки, чтобы мы не убежали.
Вдруг все передо мною осветилось, будто солнце засияло вдвое ярче. Секунду я стоял ослепленный, потом бросился в сторону от экипажа.
– Куда ты? – крикнул Илька удивленно.
Но я даже не оглянулся. И только когда застучали подковы о булыжник мостовой, остановился и посмотрел вслед экипажу. Увидел я лишь две соломенные с бантами шляпки, выглядывавшие из кузова. Еще мгновение – и они скрылись за поворотом улицы.
Илька подошел ко мне с таким видом, будто перед ним была лягушка или таракан:
– Ты от кого драпу дал, а? От девчонок?..
– Н-нет… От кучера… – сказал я запинаясь.
– Врешь. Кучер на нас и не смотрел. От девчонок, от сорок короткохвостых. Эх, ты! Заморыш, одно слово!..
Он плюнул и скорым шагом пошел от меня прочь. Я и не подумал догонять его. Я страшно обиделся. Обиделся и за себя, и за Дэзи. Особенно за Дэзи. С тех пор как я подарил ей «Каштанку», прошло более трех лет. За это время она стала еще красивее. Ведь я же вижу! Сколько девочек выходит из гимназии, когда кончаются занятия, но ни одна сравниться с ней не может. Какая ж она сорока, да еще короткохвостая! И вовсе я не боюсь девчонок. Но чем я виноват, что мне делается ужасно неловко, когда вижу Дэзи? Нет, больше не буду, никогда больше не буду ходить мимо гимназии. Да и что мне тут делать! Пусть сюда ходят гимназисты, коммерсанты, техники. А мы, «воробчатники», гимназисткам не пара. Они даже не замечают нас.
Илька отходчив. Он возвращается и зовет меня к себе домой, чтоб готовить уроки вместе. Я мысленно прикидываю, влетит мне от отца или не влетит, если я вернусь с опозданием. «Эх, будь что будет!» – решаю я и иду к Ильке, на самый край города.
У Ильки
От запаха акации, от яркого солнца и несмолкаемого чириканья воробьев люди стали похожи на пьяных: они громко разговаривают, размахивают руками, перекликаются через улицу, подпрыгивают, чтобы сорвать ветку с белой гроздью. Наверно, на Ильку тоже весна действует: он проскакал на одной ножке, потом стал на голову и подрыгал в воздухе ногами. На него гаркнул городовой, а то б он выкинул еще какой-нибудь номер.
Чем дальше мы шли, тем дома становились меньше и хуже. Затем потянулись немощеные улицы с мазанками в два-три окошка, с низкими заборчиками, за которыми поднимались вверх на тоненьких ножках голубятни, с гусями, щипавшими у заборов запыленную лебеду. Это и была Собачеевка; там жил Илька. В конце улицы, где уже начинается степь, стоит кузница Илькиного отца, сложенная из камня. Еще издали к нам доносится знакомый звон железа. Пол в кузнице земляной, стены закопченные, из трубы, а то прямо из дыры в крыше валит черный дым. Дым этот от горна с курным углем. Чтоб уголь хорошо горел, надо потягивать за веревку, привязанную к меху. Мех то сжимается, то расширяется, и уголь разгорается добела.
Отец Ильки похож на Тараса Бульбу, и даже имя у него такое же – Тарас, только усы не седые, а черные. Он клещами выхватывает из горна раскаленное железо и бросает на наковальню. От железа во все стороны летят искры. Тарас Иванович слегка ударяет по железу небольшим молотком, показывая, где надо бить, а Гаврила, парень лет двадцати, с измазанным сажей лицом, бьет по этому месту тяжелой кувалдой: дзин-бом-бом!.. дзин-бом-бом!..
– Что это они куют? – спросил я однажды Ильку.
– Все, – с важностью ответил он.
– Как это – все?
– А так. Потеряет мужик в дороге чеку – они чеку ему выкуют, чтоб колесо не упало. Лопнет шкворень – они шкворень сварят. Что хочешь сделают. Хоть грабли, хоть вилы, хоть лопаты – пожалуйста, сделайте ваше одолжение.
Илька прищелкнул пальцами и запел, притопывая:
Грабли, вилы да лопаты —Двадцать пар,Вилы, грабли да лопаты —Хоть сто пар.
Это я сочинил. Здорово? – подмигнул он мне.
Я сказал, что не очень. Разве это стихи: пар – пар, лопаты – лопаты? Надо, чтоб слова были разные.
– Ну, сочини лучше, если ты такой умный, – обиделся Илька.
На этот раз, подходя к кузнице, мы увидели около нее распряженную лошадь.
– Придется с уроками погодить, – сказал Илька. – Видишь, жеребец некованый стоит.
– Не ты ж его будешь подковывать, – возразил я.
– А кто ж? Не слышишь, что ли: отец с Гаврилой рессору сваривают.
Я думал, Илька воображает, но, когда мы подошли, он шмыгнул в кузницу и оттуда вынес молоток, рашпиль и два ножа необыкновенной формы. Он ловко схватил лошадь за переднюю ногу, согнул ее и зажал у себя между колен. Лошадь не шелохнулась, покорно стояла на трех ногах и думала о чем-то своем. Стуча молотком по ножу, Илька принялся обрубать копыто.
– Ты, Илька, с ума сошел? Ей же больно!
Илька присвистнул.
– А тебе больно, когда ты ногти у себя стрижешь? Копыта у лошади – это вроде наших с тобой ногтей. Конечно, если мясо задену, так она долбанет за мое почтение, не очухаюсь.
– А зачем ты ей срезаешь?
– «Зачем, зачем»! Скажет же такое! А ты зачем себе ногти стрижешь? Попробуй хоть года три не стричь – они у тебя вырастут, как пики. И копыта растут. За три года могут вырасти такие, что лошадь станет выше колокольни.
Конечно, Илька врал: вот же коров не подковывают и копыта им не обрезают, а ростом они обыкновенные. И овцы тоже. Но спорить с Илькой я не хотел и молча слушал, как он хвастает.
– Видишь эту штуку в копыте? Стрелкой она зовется. Ее тоже надо расчистить, только другим ножом, вот этим, видишь? Потом я прочищу рашпилем всю плоскость копыта, а потом – раз, два – и подкова на месте. Это, брат, не всякий может. Надо, брат, иметь в пальцах ловкость, а в башке мозги. А я подковываю таких норовистых, какие и Гавриле не под силу. Как приведут такую скаженную лошадь, так отец сейчас же мне: «Эй, Илька, ну-ка, подкуй ее, а то как бы она не проломила Гавриле череп». Я подковываю, а Гаврила мне инструменты подает, вроде подручного моего.
В это время в дверях кузницы показался какой-то крестьянин с подковой в руке. Увидев Ильку около лошади, он закричал:
– Хозяин, дывысь, шо твий хлопэц з моей конягой робэ!
Выскочил Тарас Иванович, накричал на Ильку и отобрал у него инструмент.
– Подойди еще к лошади – я тебя проучу! – погрозил он. – Хочешь, чтоб она тебе череп проломила?
Илька засопел и, непонятно почему, показал мне кулак. Может, на всякий случай, чтоб я не вздумал смеяться? Но все равно, как только Тарас Иванович отошел, я засмеялся, и Илька чуть не побил меня.
Из белой глиняной хатки, что стояла рядом с кузницей, вышла Илькина мать и позвала нас обедать. Ели мы из деревянных разрисованных мисок за большим некрашеным столом. Сначала поели борщ с чесноком. Борщ был страшно вкусный. Гаврила раньше всех съел всю миску и сказал:
– Спасибо, Кузьминишна, я уже наелся.
Мать Ильки посмотрела на него своими карими ласковыми глазами, улыбнулась и молча налила ему еще борща, до самых краев. Он съел и опять сказал:
– Не беспокойтесь, Кузьминишна, я уже сытый.
Хозяйка опять подлила ему два половника. Когда Гаврила и это съел, то больше уже ничего не сказал, а опустил глаза и стал к чему-то прислушиваться, наверно, к тому, как на плите, в жаровне, что-то шипело и всхлипывало. Кузьминишна положила ему в миску большой кусок говядины и много жареной картошки.
– Кушай, Гаврюша, – сказала она. – Рабочий человек должен много есть. Шутка ли, целый день махать таким молотом.
А Тарас Иванович ничего не говорил, только поглядывал на Гаврилу лукавыми глазами и еле приметно ухмылялся в свои длинные усы. Меня Кузьминишна тоже кормила усердно и все приговаривала:
– Кушай, кушай! Не дай бог, до чего ж ты худющий да щуплый.
После обеда Илька взял книжки, чернильницу-непроливайку, две ручки и повел меня в поле. Поле начиналось тут же, около кузницы. Пшеница была еще зеленая и под ветром то ложилась, то поднималась, будто по полю ходили волны. Мы прошли до того места, где росли молоденькие подсолнечники. Я думал, что мы тут сядем и будем готовить уроки, но Илька оглянулся по сторонам и вытащил из-под рубашки какую-то железную штуку с длинной трубочкой. Он опять оглянулся, прищурил один глаз и стал целиться в подсолнечник. И вдруг что-то как бахнет! Илька даже присел, будто ему под коленку дали. Я хоть и не присел, но тоже испугался.