Вторая древнейшая. Беседы о журналистике - Валерий Аграновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Народ все прибывал. Подъехало кое-какое начальство. В саду Титовых устроили обед для гостей, принесли откуда-то дощатые столы, клубные сколоченные в ряд стулья. У матери появилось занятие — кормить гостей. Закуски готовили все соседки Александры Михайловны. Председатель райисполкома сказал тост: «Ну, чтобы русской ногой ступил твердо на русскую землю!» Директор совхоза: «Раз вы родили такого сына, то обязуемся поставить вам новый дом». Солнце шло к земле, высвечивало края свинцовых туч. «Там погоды нет», говорил отец. Председатель сельсовета утешал его: «Я как чувствовал. Как увидел корреспондентов, ну прямо враз догадался. Мужайся, Степан Павлович. Быть митингу».
Журналистов было уже с полсотни. Я, должен сознаться, подглядывал на братьев соперников с некоторым чувством превосходства. Откуда оно взялось доложу позже. А пока замечу, что степень информированности была прямо пропорциональна расстоянию органов печати от данного села. Москвичи явились первыми и овладели положением прочно. Потом прилетел военкор из Владивостока. Потом, как сказано, новосибирцы. Потом прикатило взмыленное барнаульское телевидение. Кажется, им еще досталось одно школьное сочинение Германа и одна его грамота за участие в самодеятельности. Поздно ночью прибыл представитель венгерского радио (фамилия хозяев звучала с иноземным ударением: «Тúтов… Тúтов…»), за ним — корреспондент «Нойес лебен». И только на следующий день, когда родителей космонавта повезли на аэродром, чтобы отправить в столицу, тогда только примчались двое из районной газеты. Титовых они все-таки догнали, из машины извлекли.
— Ну что ж ты! Снимай скорей!
— Пленка кончилась…
Но до этого утра надо было еще дожить… Шумный бивак журналистов постепенно затихал. На постой их ставили по соседям, по сеновалам, некоторые укатили поближе к телеграфам и телефонам, чтобы передать свои сообщения. Я никуда не поехал… Что это была за ночь! Небо висело чистое-чистое, Млечный Путь пролег над самым домом Титовых. В третьем часу ночи скрипнула дверь. Степан Павлович вышел на порог и стоял долго, глядя на небо: где он там? Хоть бы двигалась какая звездочка.
Утром он рассказал мне свой сон. Приснилось ему, как снимал сына на тыквах. Пришла такая фантазия снять пирамиду из тыкв, чтобы запечатлеть обилие урожая. На самой вершине маленький Гера, года три ему было. Только нацелился снимать, а тыквы расползлись, а малыш вниз. Падает, кричит, испугался, падает, а никак не добежишь помочь… После в одной из газет я прочитал, такие слова, якобы сказанные отцом космонавта: «Нет, за сына мы нисколько не беспокоились, потому что мы верили в силу науки, которая…»
Прокричали петухи, забрезжил рассвет, солнце заиграло в листве. В шесть утра прокашлялся репродуктор, мы замерли… «Передаем арии из оперетт». Ну конечно! Это ведь местная станция, Москва еще спит. Лихие голоса пели: «Милости просим в квартиру сорок восемь». Степан Павлович утешал жену: «Ешь. Если б что не дай Бог… не играли бы оперетку!» Наконец в семь по местному Москва передала: полет продолжается, самочувствие хорошее, с летчиком-космонавтом поддерживается двусторонняя связь.
Снова явились братья журналисты. Выпытывали недоспрошенное, собирали недособранное, соколами кидались на телеграммы: «Целинники приветствуют…», «Привет от моряков Тихоокеанского флота…» Барнаульское телевидение пыталось по-тихому умыкнуть Титовых в город — отца, мать, сестру космонавта, бабку восьмидесяти лет. Но Александра Михайловна сказала строго: «Нет. Мы дома, у родных корней дождемся вести». Глава телевизионщиков понял, что так оно и будет, однако посетовал: «Со временем у нас туго. Мне бы только поспеть в последние известия. А дорога, сами понимаете. Может, все-таки…»
Удивительно, должен я сказать, держались Титовы. Бремя славы, нежданно свалившееся на них, приняли они с редким достоинством. Были просты, радушны, по-настоящему интеллигентны! Все время оставались самими собой, а это ведь всего трудней… Я подумал: показать бы их такими, какие они есть, ничего не присочиняя, со всеми их разговорами, подробностями быта. Подумал: всегда надо доверять жизни, описывать ее достоверно и просто.
Сообщить мне осталось немногое. Почему специальный корреспондент «Известий» мог в этой толчее оставаться спокойным? Почему не бежал на телеграф, не рвал тетрадки из рук у коллег? На то были свои причины. Во-первых, учитывая вечерний выпуск моей газеты, я мог с сообщениями не спешить. Во-вторых, я знал, что в редакции уже имеется, написан, набран большой материал о Германе Титове; приоритет «Известий» был таким образом обеспечен. Он был обеспечен еще раньше, треть века назад, но об этом рассказ особый.
А время, как ни медленно, шло. Часам к четырем стало тихо в доме, журналисты поразбрелись, было сумрачно, мы сели перекусить — творог, хлеб, молоко, и тут раздались позывные Москвы, снова позывные, и еще раз, и первые слова Левитана: «Успешно произвел посадку…»
— Ну вот… ну вот, — повторял Степан Павлович. — Я ведь говорил, я говорил, все будет хорошо. Говорил ведь?.. Ну что ты плачешь.
На следующее утро в большом сибирском городе я встретился с человеком, о котором заранее знал, что понять его будет непросто. Я готовил себя к этой встрече, спешил, потому что днем позже он не стал бы со мной говорить. Я не предупреждал его, мне надо было застать этого человека врасплох. Просто пришел к нему рано утром, представился:
— Аграновский, спецкор «Известий».
Что-то шевельнулось в его глазах, и я понял: знает меня. Читал или слышал. Я сказал:
— Меня интересует Топоров. Вы ведь, кажется, были с ним знакомы?
— Позвольте… — сказал он. — Это вы писали о Топорове? В «Известиях»… да, в тысяча девятьсот тридцатом году.
— В двадцать восьмом, — сказал я.
— Плохая была статья, — сказал он. — Вредная…
В 1928 году мне было шесть лет. Но статья была, это точно. Вернее, был фельетон, тот старого типа фельетон «подвалом», каких нынче почти не знаем мы, фельетон несмешливый, строгий. И подпись под ним стояла: «А. Аграновский», — я уже привык, меня и раньше путали с отцом. В 1928 году отец приехал в глухую алтайскую деревушку, была сильная вьюга, это был край света, тогда это было очень далеко. В избе, куда ввалился он, девочка по имени Глафира читала книжку. «Что читаете?» — спросил отец. «Генриха Гейне… — смутилась она. Ах, нет, простите! Генриха Ибсена». А старик, хозяин избы, приметив, как удивила гостя эта обмолвка, сказал: «Поживи у нас, не то узнаешь. Тут старые бабы и те Ибсена знают». И отец увидел чудо. Увидел коммуну «Майское утро», где каждый вечер шли в клуб старики и молодые, детишек здесь же укладывали спать на мохнатых шубах и читали — Толстого, ургенева, Лескова, Горького, Лермонтова, Короленко, Некрасова, Бунина, Писемского, Помяловского, Муйжеля, Григоровича, Гоголя… «Весь Гоголь! — сказали отцу. — Так и пиши: весь Гоголь, весь Чехов, весь Островский!» — «Мы и на новую напираем!» И снова град имен: Всеволод Иванов, Сейфуллина, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин… «Когда вы все это успели?» — «Восемь лет, паря! Восемь лет изо дня в день, каждый вечер в клубе». И снова записывал отец и признавался, что он «московский писарь», со всеми его гимназиями и университетами, чувствовал себя в этой нахлынувшей волне щепкой: «Мольер, Ибсен, Гюго, Гейне, Гауптман, Мопассан, Метерлинк… Пиши, пиши еще!»
«Белинским в лаптях» назвал их отец, потому что сибирские бабы и мужики не только читали вслух книги, но обсуждали их, выносили приговоры, и учитель, затеявший это, записывал суждения — из них составилась впоследствии удивительная книга «Крестьяне о писателях» (она вышла с предисловием отца). Но, разумеется, специальный корреспондент «Известий» попал в далекую деревню не случайно. За пять тысяч километров от Москвы он приехал, чтобы защитить учителя. Его травили там. Почему?
«Потому, — писал А. Аграновский в фельетоне „Генрих Гейне и Глафира“, что творить революцию в окружении головотяпов чертовски трудно, потому что героев окружают завистники, потому что невежество и бюрократизм не терпят ничего смелого, революционного, живого. Вот и все. Разве это недостаточно?»
Фельетон был опубликован в годовщину революции — 7 ноября 1928 года. Кончался он так: «Давайте же запомним имя учителя: Адриан Митрофанович ТОПОРОВ». И я запомнил это имя с детских лет.
О нем, о Топорове, и шел у меня треть века спустя разговор с человеком, о котором я знал, что он-то и есть главный гонитель Топорова, антипод Топорова, кровный враг Топорова… Почему торопился я? Потому, что глухая алтайская деревушка, где побывал когда-то мой отец, и стала большим селом, в котором я был накануне. Потому что при мне родители космонавта рассказывали журналистам о Топорове: он учил Титовых, вывел Титовых в люди. Я понимал, что завтра же это все появится в газетах, и тогда вряд ли этот человек, сидящий передо мной, захочет быть откровенным.