Богатые — такие разные - Сюзан Ховач
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов у меня уже не стало сил выносить дальше эту муку, и в пароксизме горя и ощущения вины я излил свою душу моей тогдашней любовнице — Элизабет.
Я знал ее недостаточно долго, чтобы понимать: она так же умна, как и прекрасна. Мы были близки всего один раз, и нельзя сказать, чтобы это был безоговорочный успех — ей едва исполнился двадцать один год, у нее были отличные манеры, и она была болезненно целомудренна. Но меня привлекала одна ее особенность — с нею мне было совершенно спокойно. Сначала я думал, это потому, что после нескольких лет жизни с Долли я по достоинству мог оценить утонченность этой женщины. Однако позднее понял: я чувствую себя так хорошо с ней потому, что Элизабет напоминает мне женщин моей собственной семьи.
Она была два года замужем за богатым джентльменом, намного старше ее, ведшим праздную жизнь, и надолго оставлявшим ее в Нью-Йорке одну, когда отправлялся в охотничьи экспедиции в горы Адирондака. Она всегда говорила о нем с полным безразличием, и я догадывался, что брак этот не был счастливым. У них не было детей, он, очевидно, был слишком занят охотой на медведей, чтобы серьезно сосредоточиться над продолжением своего рода.
«…И таким образом я убил Долли», — с болезненной аффектацией завершил я свой сбивчивый рассказ. «Нет, Пол, — серьезно возразила Элизабет. — Этот произвольный вывод не выдерживает критики. Долли убила почечная недостаточность. Она, вероятно, умерла бы от нее и в том случае, если бы и не родила ребенка. И почти наверняка умерла бы, даже имея ребенка, если была бы замужем за кем-то другим. Я понимаю, ее смерть вызывает у вас чувство вины. Но я не стала бы искать причину этого чувства в вашем ощущении, что вы невольный виновник ее смерти. Я думаю, вы чувствуете себя виноватым в этом по той причине, что втайне рады освобождению от этого брака, и ненавидите себя за эту радость, но ничего не можете с. этим поделать. Так ли уж вы огорчены смертью Долли? Так ли убеждены, что страдаете не от жалости к самому себе? Вы пожертвовали всем ради нее, и теперь эти жертвы не могут не казаться никчемными. В вашем угнетенном состоянии нет ничего удивительного! Для мужчины с вашим умом, должно быть, невыносимо сознавать, что вы наделали столько глупейших ошибок — и все во имя романтики, рыцарства и идеализма!»
«Какие оскорбительные вещи вы говорите!» — воскликнул я и поклялся себе, что никогда больше не лягу с ней в постель, но, разумеется, не сдержал этой клятвы: ведь Элизабет была единственной женщиной, которая меня действительно понимала.
Я всегда возвращался к ней, даже после того, как она забеременела от своего мужа, даже после того, как я женился на Мариэтте, и даже после того, как она вышла замуж за Элиота Клейтона. Вероятно, я мог бы жениться на ней сам, но мы никогда не были свободны одновременно, уж слишком неприятное это дело — развод, а у меня к тому времени было уже столько неприятностей, что их вполне хватило бы на целую жизнь. Кроме того, тогда я уже понял, что брак по любви не может не привести к фатальному исходу. Я знал все о пламени страсти и о том, как задыхаешься от дыма на ее пепелище. «Страсть — это для связей, — убежденно говорил я Элизабет, — а брак должен быть деловым соглашением». — «Я думаю точно так же», — отозвалась Элизабет, и я действительно считал, что если бы я когда-нибудь предложил ей выйти за меня замуж, она отвернулась бы от меня. Как тот заядлый охотник, так и ее второй муж, адвокат с Уолл-стрит, каждый по-своему были безнадежными тупицами, и я думаю, что в своей повседневной жизни Элизабет нуждалась в той надежности и стабильности, которых от меня ожидать никогда не приходилось. Я представлял для нее опасность, интеллектуальный стимул и физическую отдушину.
Целых три года после смерти Долли я не поддерживал связей с моей семьей. Через несколько месяцев после похорон мать пригласила меня на Рождество в Бостон, но отравила свою попытку примирения язвительным замечанием об отсутствии у меня интереса к Викки. Я не был безразличен к дочери, но был слишком поглощен своей работой и переживаниями, чтобы думать о ней достаточно много. Я знал, что она была окружена любовью и заботой, и для беспокойства о ней у меня не было причин. Мне, тогда двадцатитрехлетнему, казалось, что пока этого вполне достаточно. Естественно, я решил, что буду уделять ей больше внимания позднее, когда лучше организую свою жизнь, и меня горько задевали обвинения матери в уклонении от отцовской ответственности. Я послал Викки в Бостон большую восковую куклу, но сам провел Рождество в Нью-Йорке. Мать страшно разозлилась. У моей сестры Шарлотты ушло много времени на то, чтобы смягчить последствия желчного письма, но в конце концов, за два дня до наступления третьего Рождества после смерти Долли, ей удалось убедить меня переступить порог материнского дома в Массачусетсе.
Я упрямился, но специально приехавшая в Нью-Йорк Шарлотта была непреклонна. «Стыдно, Пол, обращаться так со старой, одинокой матерью, — ведь не только она во всем виновата! Она одна растит вашу дочь, и вы у нее в большом долгу. Опомнитесь! Не пора ли сказать маме «спасибо», назначить содержание на последние годы ее жизни, проявить христианское сострадание?»
Она, несомненно, была права. Я злился, как никогда, но под бдительным конвоем Шарлотты, отрезавшей все пути к бегству, темным смежным вечером был доставлен к старому белому дому в небольшом колониальном городке в десятке миль от Бостона, и прежде чем я ступил на землю из экипажа, мать уже открывала дверь. Коридор за ее спиной был украшен ветками остролиста, на меня нахлынули воспоминания детства, и я почувствовал благодарность к Шарлотте, что она заставила меня пойти на примирение.
«Что ж, Пол, — проговорила мать, — не пришла ли наконец пора зарыть топор войны?» — «Какой топор?!» — воскликнул я и прижал ее к себе так крепко, что сначала даже не почувствовал, с какой силой ответила она на мое объятье.
Расцеловав ее в обе щеки, я поднял глаза и увидел за ней свою дочку.
Она была маленькая и грациозная, как ребенок с картины Веласкеса. У нее были золотистые волосы и фиалковые глаза, а когда она улыбнулась, лицо ее засияло счастьем.
«Я всегда знала, что вы когда-нибудь приедете!» — пропела она чистым, радостным голосом, бросилась ко мне, и ее ручки обвились вокруг моих коленей.
Я дал Викки все, чего она могла пожелать. Я не только хотел искупить годы пренебрежения. Викки придавала смысл моей несчастливой жизни с Долли. Когда я смотрел на Викки, я уже не вспоминал о последних годах в Оксфорде, о потерянных возможностях у Люция Клайда, ни о крушении веры в романтические идеалы моей юности. И лишь думал про себя: «Я был прав: результат стоил всего этого». Думая так, я понял, что Викки вернула мне ту часть меня самого, которую я считал безвозвратно утраченной. Разумеется, я не мог бы, даже если и захотел, вернуться в ничем не запятнанные годы своей юности, ведь я был уже далеко не юнцом, влюбившимся в Долли, но мой идеализм возродился в Викки, и в любви к ней находила выражение та часть моего существа, для которой не было места в циничном мире Уолл-стрит.