Бородинское пробуждение - Константин Сергиенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пылают последние деревья и кусты, вся позиция заставлена большими и малыми факелами. Мимо меня проезжает Багратион с адъютантами. Он останавливается и пристально смотрит в сторону французов. Они тем временем заводят свое пиликанье и начинают маршировать на флеши. Ядра их косят, но французы идут.
– Браво! – Багратион хлопает в ладоши. – Жалко трогать молодцов. Как идут!
– С каждым разом все ближе строятся, – говорит офицер. – Скоро нос к носу будем отдыхать.
– Скажите Шатилову, чтоб встал наискосок, – приказывает Багратион. – Пусть с фланга ударит.
– Не успеет построиться, ваше сиятельство!
– Исполняйте! – резко говорит Багратион. – Браво, ей-богу, браво!
Вся сила французской атаки в первом натиске. Тут, кажется, не удержать.
Уже три раза с наскоку они брали флеши. Но у вдохновенного французского боя не всегда хватает дыхания. Сначала русские отступают, а потом тяжелым ударом возвращают занятые позиции.
В пятой атаке все повторилось. Французы ворвались на флеши и оседлали пушки. Гренадеры второй дивизии кинулись в контратаку, началась бойня. Я не успел сделать ни одного штриха, прорвавшиеся французы набегали с опущенными штыками. Мне пришлось спасаться, Белка так и осталась привязанной у лафета.
Я увидел Тучкова. Стройный, туго затянутый в мундир, он что-то кричал солдатам. Те как завороженные смотрели на промежуток поля перед собой, ядра ложились на нем особенно густо.
– Ах, так! – крикнул Тучков. – Стоите? Тогда я один!
Он выхватил у солдата знамя и прямым шагом пошел навстречу ядрам. Десять шагов, двадцать, и вдруг опустился на колено. Гранаты рвались вокруг, плясали ядра.
Что-то толкнуло меня. Может, вид одинокого, засыпанного ядрами генерала, может, склоненное знамя, которое он все еще держал на колене, но я кинулся вперед, ничего не помня. Я добежал до Тучкова. Он, с головой, упавшей на грудь, уже мертвый, все еще стоял на колене и необъяснимым послесмертным усилием держал древко с зеленым полотнищем.
Я наклонился, но тут же меня ударило в затылок, и все потемнело.
4
Темнота, темнота… Спокойная, плавающая. Со мной рядом сидит Наташа. Она всхлипывает:
– Ты совсем как мертвый, совсем…
Я шепчу:
– Я не мертвый. Меня ударило. Я хотел поднять знамя, и меня ударило. Где ты была?..
– Я здесь, я все время с тобой.
– Где ты, дай руку.
Она протягивает руку. Я тянусь, тянусь, не достаю. Она говорит:
– Все время с тобой, все время. Я говорю:
– Это неправильно, что мы расстались.
– Это неправильно, – говорит она.
– Мне без тебя трудно.
– И мне.
– Я ищу тебя, я все время ищу тебя. Где ты, Наташа?
– Я здесь, – шепчет она. – Куда тебя ударило?
– Где мне тебя найти?
– Я здесь, – шепчет она. – Я с тобой…
Проясняется. Меня несут два солдата.
– Ничаво, ваше благородие. Маленько гвоздануло, даже дырки не сделало. Ядром причесало. Это совсем ничаво. Красивше будете.
– Где генерал? – говорю я. – Генерала возьмите.
– Их превосходительство? Где там! Вы-то вперед пробежали, а евонного даже места не стало, чугуном позасыпало.
Что-то взрывается рядом, солдаты падают, я снова теряю сознание. Опять темнота. В ней младший Тучков. Он улыбается печально, издали машет рукой:
– Вот не могу подняться. Грудь навылет, да и ноги… Я бы поднялся. А жаль, в первой же атаке. Не повезло, право. Если Мари увидите, передайте, чтоб не искала…
– Мари? – Губы мои едва шевелятся.
– Жену так зову, Маргариту. Скажите, пусть уж не ищет. Тут на меня двое упало, потом еще и еще, лошадью придавило, где тут найти.
– Она все равно будет искать.
– Жалко ее… – Красивые губы Тучкова кривятся. – Бродить среди трупов каково…
Я говорю:
– Она все равно будет искать. День и целую ночь с факелом. Часовню поставит.
– Часовню? – говорит Тучков. – Мне? А ребятам? Ребятам поставьте часовню, сколько их у меня полегло…
Очнувшись, я нахожу себя прислоненным к лафету. Голова гудит, рука повисла. Рядом Листов.
– Как вас шарахнуло! Два раза от смерти ушли. А вы молодцом, полк поднимали в атаку. Я уж дивизионному фамилию сообщил, представит. Давайте руку перебинтую. Картечью, видно, царапнуло.
Правая кисть в крови, но, кажется, не перебита. Листов туго затягивает ее бинтами.
Рядом на земле сидят солдаты и делят каравай хлеба.
– Вот пахнет-то, братцы. В драке еще слаще, кормилец наш родимый.
– Глянь, у Ермила ядро в ранец закатилось! Где у тебя ранец-то был, Ермил?
– Тута вот бросил на един миг, а поднял, смотрю, чижелый.
– В ранец, эк невидаль! У канонеров ядро в пушку склизнуло, аккурат в самое дуло. Законопатило!
Тут же сидит француз с перебитой ногой, на него никто не обращает внимания. Француз разрывает рубашку и пытается перевязать ногу. Кто-то протягивает ему кусок хлеба.
– Эй, горемычный, пожуй маленько.
Француз берет хлеб, ест и давится. По щекам текут слезы.
– Дядька Максим, а чего они к нам прилезли? Смотрю вот, люди как люди.
– Господь ослепил, вот и прилезли, – важно отвечает Максим. – А так, оно конечно, люди. Как не люди…
– Вас все-таки в госпиталь надо, – говорит Листов. – Белка цела, поезжайте. А мне опять к Барклаю.
– Который час? – спросил я.
– Около десяти.
Я вспоминаю, что должен сделать рисунок. Хотя бы один рисунок, тот самый, который попадет в коллекцию Артюшина. Странное, непонятное, но острое ощущение причастности к этой, казалось бы, мелочи. Да что изменится, собственно говоря? Рука висит плетью, еще не известно, смогу ли стоять на ногах, «причесанная ядром» голова просто разламывается.
Что изменится? Не будет рисунка с подписью «Ал. Берестов», бумажки в коллекции отставного полковника. Но он уже есть, что-то твердит во мне. Этот рисунок, эта бумажка. Ты его видел, значит, он должен быть. Иначе какой-то изъян, какая-то неточность вклинится в будущее. Но что же с того? Пусть вклинится, так даже интереснее…
Шатаясь, встаю, сажусь на Белку. Кричу изо всех сил, а на самом деле лепечу еле-еле:
– На батарею…
– Браво! – Листов хлопает меня по плечу. – Вы молодчага!
Мы скачем. Издали на батарее ничего не разглядеть. Но вот дым рассеялся на мгновение, и мы увидели, как наши скатываются вниз по холму.
– Что такое? – закричал Листов. – Неужто отдали люнет!
Тут же его Арап взвился и запрыгал на трех ногах.
– Проклятье! Берестов, уступите лошадь. Да слезайте! Не видите, батарея пала! Вы же в седле еле держитесь!
Он стащил меня с Белки. Рядом в каре стоял батальон. Толстый смешной офицер бестолково бегал перед ним, что-то покрикивая. Пехотинцы стояли плотными рядами, в деле еще, видно, не были.
– Какого полка? – закричал Листов.
– Томского пехотного!
– Вы что же, не видите, что батарея пала? Именем главнокомандующего – за мной! Надо скинуть французов!
– Ребята! – закричал офицер тоненьким голосом. – Наш черед! Ура не кричать, пока на горку не влезем, а то выдохнетесь!
– Давайте! – крикнул Листов. – Поздно будет!
Он пришпорил Белку и поскакал впереди батальона. Томичи дружной гурьбой кинулись за ним. Батальонный бежал сбоку, неловко размахивая шпагой. Почти бегом они взяли склон батареи, и только там грянуло «ура!». Несколько сотен русских ударили в штыки чуть ли не на дивизию.
Французы замешкались. Пока они разобрались, что атакует всего горстка, подоспел еще полк, за ним другой. Высота закишела войсками, как муравейник. Я вытащил из сумки бумагу, карандаш и неверной, набухшей от боли рукой попробовал взять его в руку.
Атака на батарею Раевского! Почти безнадежный, отчаянный удар одного батальона на несколько французских полков. Но этот рискованный удар успели поддержать другие войска.
Атака на батарею Раевского составила себе громкую славу, хотя таких атак в Бородинском бою я видел немало. Случилось это, возможно, потому, что сразу два генерала, начальник штаба Ермолов и командующий артиллерией Кутайсов, кинулись отбивать высоту и оба получили раны, один небольшую, другой смертельную.
Но я не видел пока ни Ермолова, ни Кутайсова. Возможно, они замешались в атаку с другой стороны. Впереди всех я видел Листова на белой лошади, на моей Белке, за ним томичей, а там уж целую толпу войск – егерей, пехотинцев, драгун, гусар.
Зажав между пальцами карандаш, я сделал несколько штрихов. Острая боль пронзила руку, но я продолжал рисовать. Струйка крови скользнула из-под бинта и пропитала бумагу. Ага, вот они, буроватые пятна, которые я разглядывал у Артюшина, это моя кровь.
Голова налилась свинцовой тяжестью. Едва кончив набросок, я снова потерял сознание.
Что для меня потеря сознания в этом бою? Потеря одного и обретение другого? Я вижу ослепительную улыбку Кутайсова. Он скачет на своем караковом жеребце и смеется, как будто он не в бою, а на веселой охоте. Картечь сметает его, окровавив седло. Он падает на землю, садится, с изумленным лицом ощупывает растерзанную грудь.