Горькая луна - Паскаль Брюкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Порой несчастье доводило ее до безумия: это были вопли, гримасы, неверные движения, губы у нее дрожали, она задыхалась, пораженные столбняком ноги скрещивались со стуком, как два деревянных костыля. Женщина — твердый монолит, в который не проникнешь: я расщепил Ребекку до такой степени, что обнимал лишь груду развалин. Власть моя над ней была беспредельной. Я сломал пружину ее воли, приковал к себе железным обручем. Я забросил ее тело, чтобы по-хозяйски расположиться в мозгу, где установил царство террора. Я владел ее душой, дирижировал ее мыслями, узнавал на ее губах фразы, которые произнес час назад, и ее нервная система была в моих руках игрушкой с дистанционным пультом управления, кнопки которого были мне так же хорошо знакомы, как на калькуляторе. Она была моей живой карикатурой, моей тенью, моим гротескным отражением — жертва сотрудничала с палачом ради собственного уничтожения. Она становилась созданием исступленным, вечно цепляющимся за мою руку. Она висела на мне, словно паразит, обретя в своем кошмаре некий подлый смысл жизни, который удерживал ее на плаву. Пытка позволяла ей спастись от одиночества, и страх расстаться со мной настолько проник в нее, что существование без меня она сравнивала с полной пустотой.
Как возможны подобные вещи в наши дни? А почему нет? Прошлое со всеми своими пороками укореняется в сознании тем сильнее, что наша либеральная эпоха объявила его навсегда упраздненным; поскольку с варварством перестали бороться, оно продолжает свою работу во мраке, привнося крайний архаизм в самое сердце современности. Моя ситуация была еще проще: все в моем воспитании — напоминаю вам, я был единственным сыном — подготовило меня к худшему закону джунглей: сожрать другого, чтобы не сожрали тебя. Привычка ни с кем не делиться вкупе с привычкой все получать, постоянное притворство, вечная потребность в помощи, связанная с не менее сильной ненавистью к тем, кто помощь оказывает, — все это, вместе взятое, развратило меня до мозга костей. Слабый по причине избалованности, я имел все, кроме главного: способности воспринять другое существо. Окруженный прихвостнями, слугами или льстецами, я не знал иных человеческих чувств, кроме инфантильной гаммы — желание, каприз, обида. Приученный к обслуживанию, я считал преданность Ребекки своей законной данью. Не умея жить, чтобы не мучить кого-нибудь — друга, родственника или любовницу, — я нуждался в жертве, как паровоз в угле, и превратил эту пылкую честную душу в жалкое подобие собственной личности.
Ребекка называла меня подлецом: я признавал за собой это наименование. Я сделал выбор в пользу зла ради удобства, с целью быть хоть кем-то, а не просто никем. Из гордости я безоговорочно желал, чтобы все зло исходило от меня. Злых людей обычно представляют чудовищами, которые непрерывно творят зло. Да нет, это вполне заурядные типы, хорошие отцы, хорошие работники, перед которыми слабость их визави вдруг открывает новые пути к успешной карьере в пыточном ремесле. Вот и меня несчастье других электризует: едва услышав призыв о помощи, я — вместо того чтобы поддержать — наношу удар, сминаю, давлю. Я катался в мерзких прозвищах, которыми награждала меня Ребекка, словно свинья в грязи, стремился оправдать их, возвысившись тем самым до уровня великих подонков истории.
Последним моим мастерским достижением было то, что я настроил против нее своего сына. Вы знаете, как податливы малыши, как восприимчивы к психологической обработке. Когда она журила его за какой-нибудь проступок, я тут же устремлялся на защиту, особенно если он и в самом деле был виноват. Я давал ему все, что он хотел, и не забывал напомнить, что Ребекка в жизни бы так не поступила. Я выставлял ее узурпаторшей, которая захватила место его матери. Подробно описывал мельчайшие ее недостатки, главное же — ненависть к детям, которую именовал утробной. Советовал ему не доверять ей и никогда не оставаться с ней наедине. В его комнате я тайком рвал комиксы и ломал игрушки, обвиняя затем Ребекку. Тщетно она протестовала — мой сын все больше убеждался, что она его не любит и хочет разлучить со мной. Тогда, в соответствии с племенным законом, объединяющим мужчин против женщин, он инстинктивно принимал мою сторону и хорохорился, как маленький петушок, оскорбляя ее по любому поводу. «Папа слишком добр, ему следовало бы прогнать тебя». И моя нежная подруга проливала потоки слез при мысли, что этот ребенок, которого она пестовала как своего собственного, перешел в мой лагерь. А в тот день, когда он бросил ей в лицо с безжалостной жестокостью подростка: «Врач никогда не должен показываться на людях с бакалейщицей», она в буквальном смысле рухнула на землю — у нее начался испугавший нас приступ эпилепсии.
Но она прощала все и получала от этого бесконечное наслаждение: как если бы находила в такой беззащитности последний источник для своего безоглядного самопожертвования. Лирическая проказа страстной любви извратила саму ее сущность. Я мог каждый день совершать нечто непоправимое, у нее был такой запас милосердия, что в конце концов она ухитрилась предавать забвению худшие мои пакости. И сумела украсть у меня радость при виде распада ее на молекулы, не позволяя себе никаких жалоб, обхватывая мне голову руками и гладя по волосам. Я был сбит с толку, словно оскорблял статую: сарказмы мои опадали один за другим, и мне оставалось лишь умолкнуть или ударить ее.
Со смятением я обнаружил, что она нашла некоторое утешение в своей роли козла отпущения. Ни мое открыто декларированное отвращение, ни моя оскорбительная грубость не оказывали на нее никакого воздействия. Она смирилась со своим поражением в правах. Капитулировала без всяких условий — я чувствовал себя оглушенным, уничтоженным этим триумфом, как если бы она меня раздавила. Мы достигли точки, когда мои ласки, мои поцелуи смущали ее: она их уже не понимала, ожидая укуса или укола — когда я оглаживал ее, она вполне справедливо опасалась, что этот приступ доброты служит прелюдией к вспышке ярости. Я был ее владыкой: сжавшись в клубок, всхлипывая, она отдавала свою жизнь в мои руки. В такой момент я мог бы сделать все: превратить ее в продажную девку, склонить к самоубийству, воровству, любому преступлению. Но я был не того закала, чтобы стать сутенером или гангстером, — мне бы стоило большого труда зайти дальше, чем просто уничтожить ее.
Зверство мое к тому же отличалось сильной зависимостью: я слишком нуждался в этой женщине, которую подвергал казни, и в свою очередь, невзирая на палаческий статус, стал рабом моей рабыни. Грязь без блеска, грязь безвозвратно исчезающих ситуаций подтачивала нашу совместную жизнь. Вражда моя также стала тусклой — пузырек на воде, невнятная судорога бесцветной жизни, — она вполне уживалась с посредственностью. Садизм мой стал меня утомлять: не по душевной расслабленности, а от скуки. В конце концов я возненавидел свою свирепость за то, что она избрала такой жалкий, такой презренный объект. Ребекка уже ничего не значила — как половая тряпка, брошенная в уборной.
Отчаявшись избавиться от нее, я изобрел хитроумную комбинацию. Предложил ей совместное путешествие, подальше от всего, что едва не уничтожило нас. Выбрал экзотическое направление — Филиппины. Совершил необходимые телодвижения: сдал квартиру, добился перевода в другую клинику, отказался от своей доли в медицинском кабинете. Купил билеты — и простер доброту до того, что ознакомил ее с маршрутом, — забронировал номера в гостиницах, взял на себя заботу о визах. Обретя надежду выбраться наконец из кошмара, Ребекка ожила и даже, почему бы не признаться в этом, похорошела. В назначенный день мы вместе отправились в Руасси: зарегистрировав багаж, в том числе мой чемодан, плотно набитый скомканными газетами, мы первые заняли свои места в самолете. Как только мы сели, я попросил Ребекку присмотреть за вещами, пока я отлучусь в туалет. На самом деле я пробился сквозь толпу поднявшихся на борт пассажиров, спустился по трапу, пробежал по бегущей дорожке, пересек весь аэропорт, прошел через таможню и прыгнул в такси.
Зачем было примешивать эту мерзкую хитрость к жестокости моего ухода? Затем, что лишь волна садизма могла убедить Ребекку в непреклонности моего решения покончить с нашей связью. Затем, что я в душе хохотал над тем, как она изумится, перепугается, начнет отвратительно страдать, обнаружив мою ловушку. Затем, что разрыв — событие слишком смехотворное, чтобы разыгрывать его согласно обычному ритуалу, и я желал, подбавив к нему чуточку грязи, избавиться от этой липкой глупости.
Наконец я был один. Забыл ли я Ребекку? Полагаю, что могу ответить на этот вопрос утвердительно: я смеялся над своими прошлыми страхами, своими угасшими чувствами. Череда циклов излечила меня от супружеского рака, и я чувствовал, что приобрел к нему длительный иммунитет. Никогда больше не буду я строить жизнь на условиях договора и взаимных клятв, никогда больше не сделаю попытки проникнуть в другое существо вплоть до его чрева. Отныне я знал, что любви нет, что мы одиноки. Осмос — ложь: я перерезал пуповину, навсегда оторвавшись от парного существования, которое на выходе из отрочества подхватывает тепло и безопасность семьи. Я готовился жить так, как умру: один среди других одиноких людей, чей нежный лепет и любовные чувства будут мне вовсе не утешением — напротив, они острее напомнят об окружающей меня пустоте.