История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я решил:
«Мать будет довольна — ее сынка станут хвалить».
Но часам к шести вечера мне все это прискучило, и я, не долго думая, спускаюсь на улицу и иду домой напрямик — ельником между скал.
Жара для этого времени года стояла необычайная, все зеленело, цвело: фиалки, кустики земляники и черники разрослись и покрыли зеленью тропинки. Прямо июнь месяц! С той поры там ничего не изменилось, зато мне лет прибавилось, вот что!
Так вот, я взбираюсь на скалистое плоскогорье, выхожу на дорогу, откуда уже видны крыши Лачуг, и замечаю впереди, шагах так в двухстах — трехстах, невысокую девушку, всю в белом налете пыли. Она все шагает и шагает вперед, согнувшись под большой четырехугольной корзиной, перекинутой через плечо.
Да это Маргарита… Конечно, она!
Я прибавляю шагу… бегу.
— Эй, Маргарита!
Она оборачивается; ее смуглое личико блестит от пота, волосы рассыпались вдоль щек, глаза сияют. Она заливается смехом и говорит:
— Э, да это ты, Мишель! Вот приятная встреча!
А я смотрю на толстый ремень, впившийся в ее плечо. И на душе у меня смятение.
— Ты, как видно, немного устал, — заметила она. — Издалека идешь?
— Да нет, из Лютцельбурга… с танцев.
— Ах, вот как, вот как, — сказала она, снова трогаясь в путь. — А я иду из Дабо, пересекла все графство. Там я продала «Третье сословие». Попала туда вовремя — только собрались депутаты общин. А позавчера утром я была в Ликсгейме, в Лотарингии.
— Какая же ты крепкая! — сказал я, шагая рядом с нею.
— Ну да, крепкая! Где уж там! Все же я чуточку устала. Но, знаешь ли, удар нанесен! Дела идут!
Она смеялась, но, должно быть, очень устала, потому что, подойдя к невысокой стене, что тянется вдоль старого виноградника, принадлежавшего Фюрсту, она прислонила корзину к краю и промолвила:
— Поболтаем немного, Мишель. И передохнем.
Тут я снял с нее корзину, поставил на стену, говоря:
— Что ж, давай передохнем. Ах, Маргарита, ремесло у тебя потруднее, чем у всех нас.
— Да, но зато дела идут! — отозвалась она, и тон ее, и взгляд были точь-в-точь отцовские. — Зато мы сможем сказать, что проложили дорогу! Мы уже отвоевали наши старинные права, а теперь будем добиваться других. Пусть нам все возвратят, все! Пусть все будут равны… пусть налоги для всех будут одинаковы… пусть каждый добивается успеха, благодаря своим способностям и труду. И затем, пусть у нас будет свобода… Вот так-то!
Она смотрела на меня. Я был восхищен и думал: «Что мы, все остальные, собой представляем, по сравнению с этими людьми? Что сделали для страны? Что претерпели?»
Глядя на меня снизу вверх, она добавила:
— Да, вот такие дела! Наказы почти готовы, и мы будем продавать брошюры тысячами. А пока я хожу одна. Мы ведь живем нашим делом, и мне приходится работать за двоих, потому что отец теперь работает для всех. Позавчера я отнесла ему двенадцать ливров, на неделю ему хватит, а заработала пятнадцать. Я еще четыре заработала, так что у меня осталось семь ливров. Послезавтра пойду повидаться с ним. Дело пойдет! А во время созыва Генеральных штатов мы продадим все речи, которые там будут произнесены, — третьим сословием, разумеется. Мы не отступим… нет! Нужно действовать с умом! Пусть народ все знает, пусть люди просвещаются. Понимаешь?
— Да, да, Маргарита, — отвечал я, — ты говоришь, как твой отец: ваши речи меня до слез пронимают.
Она сидела на стене, прислонившись к корзине. Солнце заходило; небо, со стороны Миттельброна отливавшее золотом, было в багряных разводах; не виднелось ни облачка, а слева, над развалинами древнего Лютцельбургского замка, поднималась бледная, голубоватая луна. Я все смотрел и смотрел на Маргариту — она приумолкла и тоже любовалась закатом, глядя в небо и облокотившись на корзину. Она приметила, что я не свожу с нее глаз, и воскликнула:
— Верно, я вся в пыли?
Вместо ответа я спросил:
— А сколько тебе исполнилось лет?
— В первый день пасхи, через две недели, исполнится шестнадцать. А тебе?
— Уже минуло восемнадцать.
— Да ты силач, — заметила она, спрыгнув со стены и перекинув ремень через плечо. — Помоги-ка… вот так.
Я поднял корзину и, убедившись, что она невероятно тяжела, сказал Маргарите:
— Ого! Для тебя тяжеловато! Дай-ка я понесу.
Но она уже шла, согнувшись под тяжестью ноши, и, искоса взглянув на меня, улыбнулась и ответила:
— Ну, ноша не тянет, когда трудишься, чтобы завоевать свои права. И мы их обретем!
Я не решился ответить… мое сердце было в смятении… Я восхищался Шовелем и его дочерью, мысленно превозносил их до небес.
Маргарита уже не казалась усталой; время от времени она говорила:
— Да, там, в Ликсгейме, дворяне и монахи крепко защищались. Но им ответили — сказали, как о них думают. И все это отметят в наказе — ничего не пропустят. Король узнает все, что думают люди, весь народ. Да вот только посмотрим, что это будут за Генеральные штаты. Батюшка говорит, что все будет хорошо, и я верю. Посмотрим! И поддержим своих депутатов — они могут на нас положиться!
Мы дошли до Лачуг. Я проводил Маргариту до самых дверей. Уже стемнело. Она вынула из кармана большой ключ и сказала, входя в дом:
— Вот и еще день миновал. Ну, спокойной ночи, Мишель!
И я ушел, пожелав ей доброй ночи.
Дома меня ждали. Когда я вошел, родители взглянули на меня, а мать спросила:
— Ну, как?
— Да так, мы танцевали.
— Ну, а потом?
— Потом я ушел.
— Один?
— Да.
— Ты их не подождал?
— Нет.
— И ничего им не сказал?
— А что я должен был, по-вашему, сказать?
Тут мать рассердилась, раскричалась:
— Ну, и дурень. А эта девчонка еще дурее, раз тебя выбрала. Да что мы такое по сравнению с ними?
Она даже побелела от ярости. Я же смотрел на нее спокойно и молчал. Отец произнес:
— Оставь Мишеля в покое и не кричи так!
Но она, пропустив его слова мимо ушей, не унималась:
— Нет, видали вы такого болвана? Вот уже полгода я стараюсь заманить к нам эту долговязую ведьму Летюмье — хочу мальчишке добра. Старая сквалыга только и твердит о своих землях, конопляниках, коровах!.. И я все сношу… Я терплю. И вот, когда дело уже на мази, когда все у голодранца в руках, он отказывается! Верно, воображает себя важным сеньором, думает, за ним побегут. Ах ты, господи, и родятся же такие дурни в семье: как подумаешь, дрожь пробирает.
Я хотел было возразить, но она закричала:
— Молчи уж! Околеть тебе на навозной куче и нам вместе с тобой!
Я промолчал, и она принялась снова:
— Значит, сеньор отказывается. Вот и корми всю жизнь Никола да Мишелей, бездельников, которых ничего не стоит обвести вокруг пальца. Ясно — и этого где-то обвели… потаскушек-то у нас в краю немало. Раз отказывается, значит, другую он любит.
Мать обернулась, держа метлу в руках, и с раздражением взглянула на меня. Больше слушать я не мог и, побледнев, стал подниматься по лестнице — после отъезда Клода мы с Этьеном спали наверху, под крышей. Я был в отчаянии, а мать снизу кричала:
— Ага, убегаешь! Правда глаза колет, верно ведь, мерзкий оборванец? Духу нет остаться!
Я задыхался от обиды и, бросившись в большой старый ящик, закрыл лицо руками и все шептал:
— О господи, это просто немыслимо!
А мать кричала все громче:
— Ну и болван, ну и негодяй!
Батюшка старался ее утихомирить. Долго это длилось. Слезы заливали мне лицо. И только к часу ночи в лачуге все стихло, но я не спал — горько мне было. Я раздумывал:
«Вот, значит, как… с десяти лет работаешь… Все остальные разъезжаются, ты же остаешься. Выплачиваешь долги за всю семью, все отдаешь до последнего лиарда, чтобы поддержать стариков, а вот не захотел жениться на этой девице, прибрать к рукам ее добро, не захотел жениться на конопляном поле, и ты уже никуда не годен, превратился в Никола, дурака, прохвоста!»
Я негодовал. Малыш Этьен сладко спал рядом. Я же не мог сомкнуть глаз. Со всех сторон я обдумывал происшедшее, меня даже пот прошиб — стало душно на чердаке, воздуха не хватало.
И вот в четвертом часу я встал и спустился по лестнице. Батюшка не спал и окликнул меня:
— Это ты, Мишель? Уходишь?
— Да, батюшка, ухожу.
Очень хотелось бы мне поговорить с ним — добрейшим, честнейшим человеком на свете. Но что я мог сказать ему? Мать тоже не спала, её глаза блестели в темноте. Она не проронила ни слова, и я вышел. В долине клубился туман. Я пошел по пастушьей тропе среди нависших скал. Утренний холодок пробирался сквозь блузу, освежая меня. Я шел, куда глаза глядят. Бог знает, о чем я тогда раздумывал. Хотелось бросить Лачуги, отправиться в Саверн или в деревню Четырех Ветров — ведь подмастерье кузнеца без работы не останется. Мысль о разлуке с Матюриной, с малышом Этьеном, с батюшкой терзала мне сердце, но я знал, что мать до скончания веков не забудет о тучных пажитях Летюмье и всю жизнь будет меня попрекать. Сколько мыслей проносится в голове в такие минуты! Потом об этом не думаешь, не хочешь думать, забываешь.