Сатанизм для интеллигенции - Андрей Кураев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У языческих синкретистов есть один очень любопытный аргумент. Они заявляют, что разница между религиями – это не более чем расхождение в обрядности, а потому эзотерическая философия, уважительно относящаяся к любому символическому обряду, может быть совмещена с любым культом, то есть с любой религией. Так проповедовал еще древний гностик Валентин, который преподавал гностическую теогонию, но при этом считал возможным формально оставаться христианином и участвовать в христианском богослужении323. Обряды – для толпы, для народа. Церковь и существует для народа. А философии в ней быть не может. Философия есть только у «посвященных». Спорить с профанами – значит унижаться. Лучше из снисхождения к толпе соблюдать ее ритуалы, и при случае выискивать среди обычных прихожан кого-нибудь, кого можно было бы посвятить в «тайны гнозиса». Исходя из таких рассуждений, «гностики не столько отрицали церковь, не столько противополагали себя ей, как заблуждающейся, сколько ставили себя над нею, признавая у себя высшие истины, а в церкви только низшие… Для них кафолическая церковь была не столько погрешающею, заблуждающейся, сколько церковью отсталою»324.
Так думает и великое множество сегодняшних неоязычников. Ложь этой позиции заключается в уравнивании религии и культа. Христианство, православие – это не только обряд. У нас есть своя философия. И христианская мысль (философская и богословская) достаточно самостоятельна, достаточно разработанна, достаточно богата, чтобы отстаивать свою, целостную и продуманную систему понимания мира, человека и Бога.
Именно для того, чтобы загасить попытки разумного осмысления богословских проблем, церквеборцы заверяют своих слушателей, что у православия нет никаких аргументов, с помощью которых мы могли бы обосновать свою веру. Они с такой безапелляционностью говорят, что в Церкви нет ничего, кроме обрядности, что человеку и в голову не придет после презентации очередной карикатуры на православие обратиться к церковной литературе или к церковным богословам и спросить их: вы действительно столь примитивно понимаете Бога, мир и Писание, как нам рассказали?
Так действовали марксистские агитаторы, так работают оккультные проповедники и сектантские миссионеры. Мол, у них в Церкви только обряды, а философия – у нас. Так рождаются формулы типа «Да, в обрядоверие, в которое выродилась Русская православная церковь, Л. Толстой точно не верил»325.
Кстати, именно в это Л. Толстой и верил. Он истово верил в обрядоверие Православной Церкви. Он глубоко верил в то, что Православная Церковь выродилась в обрядоверие. Сами же христиане верят не в обрядоверие. Они верят в благодатность обрядов; в обрядоверие же верят только журналисты (они верят в то, что Русская Церковь поражена этой болезнью)326.
В самой же Православной Церкви времен Льва Толстого были не только «попы-требоисправители». В ней были старцы, были миссионеры, были свои мыслители. Не на обрядной же почве разошелся Лев Толстой с Владимиром Соловьевым – а именно на философской (и как разошелся: в последней книге Соловьева Толстой предстает как прямой делатель Антихристова дела!). И В. Кожевников ушел из толстовства в Церковь не потому, что храмовые обряды понравились ему больше кружковых чаепитий, а потому что философия Толстого оказалась слишком пресной и мелководной по сравнению с глубинами христианской мысли. Булгаков, Бердяев, Франк, Струве пришли из материализма в православную Церковь не потому, что не были знакомы с толстовством и не потому, что затосковали по «обряду». Они искали философию, которая могла бы объяснить человека лучше, полнее, чем марксизм. И нашли эту философию в Евангелии и в церковной традиции.
Да, православие – это не только обряд и не только «вера», это еще и мысль. «Я знаю, в Кого уверовал» (Тим. 1,12). Вера узнает и опознает свой предмет. Она отличает его от иных реалий. Христианская философия в состоянии различить, какое суждение о Боге и человеке является несовместимым с Евангелием.
И поэтому не нужно думать, что если в комнате, увешанной православными иконами, начать проповедовать языческую философию, то это и будет идеал «примирения религий». Ни православие, ни язычество не сводятся к ритуалам.
Язычество – это отнюдь не только милая народная этнография, гаданья под Рождество и разгадывание гороскопов. Язычество – это прежде всего реальность, религиозная реальность. С ним можно не только играть. В нем можно пропасть, погибнуть.
Я не буду давать своих определений. О язычниках достаточно ясно сказал ап. Павел: это люди, которые «служили твари вместо Творца» (Римл. 1,25). Язычество есть там, где человек застревает в инстанциях, находящихся между Творцом и человеком. Язычник – это человек, с религиозным энтузиазмом доверившийся миру. Это человек, принявший временную остановку за конечную цель.
В конце концов, язычник – это тот, кто перепутал средства и цель. Как однажды сказал блаж. Августин: «Все наши беды происходят оттого, что мы пользуемся тем, чем надлежит наслаждаться, и наслаждаемся тем, чем надлежит лишь пользоваться».
Язычество – это поклонение тому, что не есть Бог. Поклонение совести. Поклонение нации327. Поклонение искусству. Поклонение здоровью. Богатству. Науке. Прогрессу. «Общечеловеческим ценностям». Космосу. Самому себе.
«Темным оком омрачен был целый мир и ощупью ходили люди. Что ни останавливало их на пути – почитали они Богом», – говорил преп. Ефрем Сирин328. Самое опасное, что здесь есть, и самое эффективное – это поклонение самому себе.
В религиозной жизни есть парадокс, поражающий людей, впервые знакомящихся с церковной аскетикой: святые называют себя грешнейшими, тогда как мы чуть не ежедневно встречаем на улице, мягко говоря, несовершенных людей, уверяющих, что у них-то грехов никаких нет: «если и убивал кого, так только по делу!».
Дело в том, что чем меньше света в душе – тем менее видны греховные потеки на ней. Увидеть свои грехи может лишь человек, уже освещенный лучиком благодати. Так в темной комнате нельзя заметить мусора. Но если в ту же комнату прорвался прямой луч света – в нем будет видна даже пылинка, танцующая в воздухе. Чем меньше благодати – тем менее человек готов к покаянию (ибо, по слову преп. Исаака Сирина, тот, кто видит свои грехи, совершеннее того, кто видит ангелов). Но если нет покаяния – то душа довольна собой и не требует благодати, и не раскрывается навстречу Дару. И человек еще более отходит от Источника Жизни. Душа, наглухо задраенная от Бога, не видит свое истинное состояние. Покаяние там не родится. Беспокаянное существование уже само все дальше и дальше уносит эту душу от Подателя Жизни…
Теряя опыт Богопознания, человек (народ, человечество) искажает и тот образ памятования о Творце, что хранился в его душе. Скудость знаний о Боге, в свою очередь, мешает познать себя; отдаленность язычников от Бога и соответствующая смутность Богопознания мешают всерьез заметить нечистоту своей жизни и не дают осознать свое реальное состояние.
Но религиозная тяга в человеке остается. Потеряв из виду Бога, человек начинает удовлетворять свою религиозную жажду из какого-нибудь более-менее богоподобного источника. Потеряв Бога в тех высях, с которых он ниспал, человек начинает прилагать свое религиозное чувство к тому, что поближе и познакомее. К мелким духам, к стихиям космоса, к самому себе. И однажды его медитирующее сердце посещает «великая мысль»: «Это Я». И язычник уверяется в своей собственной тождественности Абсолюту в высшей точке своего бытия.
Бердяев говорил, что атеизмом современный мир расплачивается за недостаточный интерес средневековья к человеку. Не платим ли мы нашим бессилием перед язычеством сегодня за то, что отказывались видеть в нехристианской мистике ее положительное содержание – антропологическое, впрочем, а не теологическое. Человек ведь действительно бездна, и эту бездну можно принять за Бога. Мы мало ценили Богообразные потенции человека – в итоге приходится все объяснять ссылками на «дьяволов водевиль», которые никого не убеждают.
Язычеством мы расплачиваемся за антропологический минимализм, столь поразительно высказавший себя в знаменитых словах Достоевского: «Здесь диавол с Богом борются и поле битвы – сердца людей». Человек тут оказывается пустышкой, просто полем битвы, по которому топчутся враждующие стороны. От него как будто ничего не зависит, да и не понятно – зачем ради пустого поля такое сражение.
Вероятно, у Достоевского это просто неудачная фраза. О безмерности и богатстве человеческой души у него сказано весьма много. Не меньше было свидетельств об этом и в древней православной письменности. Но школьная схоластика выпарила из православного богословия именно учение о человеке. Из всего богатства православного предания в предреволюционных наших семинариях прочнее всего укоренилась мысль о «ничтожности человека», о его смиренности329.