...Имеются человеческие жертвы - Фридрих Незнанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это вы, Наталья Сергеевна?
— А?.. — откликнулась она. — Послушайте, вы не видели Русакова?
— Так, мелькнул пару раз... Я далеко был. Пытался, но так и не смог к нему пробиться.
— Понимаете, мне обязательно надо найти его!
— Куда там! — махнул он рукой. — Там менты так костыляли! Сейчас нечего и пытаться... Говорят, и погибшие есть.
— Как?!. — вскрикнула она. — Да вы что?!. Это правда?
— Кричали в толпе... Я сам не видел. «Омоны», гады, похватали народу, покидали в грузовики, в «воронки». Думаю, не меньше сотни скрутили. Кому «ласточку» сделали, кого так... под микитки... Да не волнуйтесь вы так! Надо ждать. Скоро сам объявится.
— А-а... Вы не слышали? Что... много убитых?
— Какие еще убитые? — заорал, зло оскалившись, лейтенант, который нервно прохаживался неподалеку и слышал каждое их слово. — Давай топай, парень! Ты чего тут слухи распускаешь, провокатор, мать твою?!. «Под микитки...» А ну, гони документы!
Но, на счастье, четверо пьяных забулдыг, мотая головами, попытались прорваться за оцепление, и, вмиг забыв о вихрастом, лейтенант кинулся к ним.
— Драпать надо! — тряхнул головой студент. — А за Владимира Михалыча не тревожьтесь... Может, тоже задержали. Идемте, я провожу вас. Вам куда?
— Мне туда, на тот берег, — сказала Наташа, мучительно всматриваясь в даль улицы, туда, где приоткрывалась еще запрудившая широкое пространство площади, но уже сильно поредевшая людская масса.
— Да идемте же! — потянул ее за руку вихрастый парень. — В такой толчее никого не найдешь.
Они снова пошли по середине улицы, над которой кружились стаи испуганных голубей. А Наташа Санина шла, смотрела на них, на этих тревожно
мечущихся в небе, растерянных птиц, смотрела и шептала что-то, шла и плакала...
— Ну, вот и хорошо, — приговаривал студент, — это хорошо. Это стресс так выходит.
Вернувшись домой, она ждала и ждала его, выходила на балкон, беспрестанно накручивала диск, набирая его номер... Так прошел весь день, а у нее перед глазами все кружились и пробегали лица, лица, лица — и те подонки, что накинулись на нее в толпе, и промелькнувшие кавказцы, и озверевший лейтенант, и голуби в небе...
Нет, его не было, и она не знала, что ей делать, в этой комнате, которая была вся еще наполнена его дыханием, его голосом, его улыбкой.
Вновь и вновь вспоминалось, как он вышел к ней, приняв душ, — сильный и стройный, и его смелый далекий взгляд, и как потом он горько усмехнулся, увидев сгоревшую машину, но чаще прочего опять и опять вставало перед ней, как он удалялся все дальше, подхваченный и уносимый людским водоворотом, и как мелькал над другими головами его светлый затылок, его повернутое к ней лицо, когда он напрасно пытался увидеть ее в толпе.
Она не могла есть, ни маковой росинки не смогла проглотить с прошлого вечера, только все пила чай, который должен был взбодрить ее, — так и отец когда-то, когда сильно тревожился или волновался, особенно если что-то случалось на заводе или на полигонах, все гонял чаи, бродил по квартире, стоял у окна и думал.
У ее Володи, у Русакова, тут была мать, она жила на том берегу. Их отношения с сыном были сложными, неровными, может быть, поэтому Наташа была едва знакома с ней. Как-то приехали — Русаков хотел познакомить, — но высокая пожилая дама из бывшей городской номенклатуры встретила их подчеркнуто холодно и недружелюбно и на нее смотрела с еле скрытым брезгливо-ироническим интересом и при прощании дала понять, что будет обязана, если подобные визиты не повторятся.
Русаков был тогда расстроен и смущен, впрочем, он всегда говорил и делал особый упор на том, что весь пошел в отца — скромного военного инженера, идеалиста-правдоискателя, с которым его мать предпочла разойтись, так как карьера всегда значила для нее гораздо больше, чем теплое семейное болото. Ему было тогда лет десять или одиннадцать, и он, конечно, хотел бы остаться с отцом, да и со стороны матери, скорее всего, возражений не последовало бы, но отец вскоре заболел и, что называется, сгорел в два или три месяца. Ситуация разрешилась сама собой, силою вещей, но как только явилась первая возможность разъехаться и жить отдельно, он, восемнадцатилетний студент, без сожаления сделал это.
Наташа знала всю его жизнь и, может быть, потому так сильно любила его, сохранившегося в нем тогдашнего мальчика, предоставленного всем опасностям юности и одиночеству, и сумевшего прожить до тридцати четырех лет, не запачкав ни рук, не сердца, ни души.
Она знала телефон его матери Маргариты Викторовны, давно проживавшей с другим мужем... Теперь, кажется, пришел такой день и такой момент, когда надо было этот номер набрать. Это надо было сделать через силу, преодолев внутреннее сопротивление и неприязнь, тем более что за последние годы отношения Русакова с матерью стали почти враждебными. Это легко объяснялось его понятиями, его политическими и историческими воззрениями, которые были поперек горла старой, закаленной большевичке и ответработнику горкома КПСС.
И все же Наташа преодолела себя и в начале одиннадцатого набрала-таки ее номер.
— Слава богу, его у меня нет, — услышала она знакомый скрипучий женский голос. — Нет и не было. Да уж, молодец! Заварил кашу со своей шпаной, с этим дерьмократическим сбродом... Догорлопанничался сынок дорогой! Буду только рада, если теперь получит свое и сполна. Только о нем и говорят по телевизору.
— А что, что говорят?!. — вскрикнула Наташа.
— Слушайте, моя милая, — раздельно и желчно выговаривая каждое слово, отозвалась Маргарита Викторовна. — У вас что, телевизора нет? При вашем образе жизни и моральных устоях могли бы заработать и не только на телевизор... Так что, голубушка, сделайте милость, никогда больше мне не звоните и забудьте этот номер.
Пошли короткие гудки...
31
Наташа включила телевизор, удивляясь, как ей самой это не пришло в голову раньше. Экран вспыхнул. По российскому каналу шла какая-то очередная американская белиберда, набор смехотворных штампов очередного изделия какой-то захолустной фабрики грез. Пальба, пистолеты, крутой мордобой, длинные машины, рассыпающиеся пирамиды из пустых коробок... Она переключилась на местный городской канал. За столом в студии сидели рядком бледные, с перекошенными лицами начальники местных органов правопорядка. Было видно, сколько пережили они за этот день, однако, как могли, отбивались от идущих в атаку тележурналистов и сами то и дело пытались переходить в наступление.
— Хотел бы, чтобы нас правильно поняли, — зло бормотал один из чинов в милицейской форме. — Наша обязанность — не допускать проявлений насилия, а уже тем более — массовых беспорядков. В том наш конституционный долг, и мы будем его выполнять...
— Хотите ли вы сказать, — не менее агрессивно парировал один из тележурналистов, — что для вас конституционный порядок, который устанавливается такими средствами, — священная корова, что он важнее и дороже для вас человеческих жизней?
— Не надо передергивать и загонять меня в тупик! — огрызнулся милицейский начальник. — Если вы пригласили нас, давайте разговаривать корректно и конструктивно, иначе нам придется покинуть студию.
— Почему вы не спросите о другом? — повернулся в сторону журналистов известный всему городу Николай Прохорович Мащенко, начальник областного Управления внутренних дел. — Зачем понадобилось нашему выдающемуся демократу господину Русакову выводить людей на улицы с явно провокационными лозунгами, призывающими к насилию? Почему в рядах демонстрантов оказалось столько пьяных и наркоманов? Чтобы разговор шел на равных, вы обязаны были пригласить сюда и его, Русакова, чтобы он посмотрел в глаза родителям тех ребят, что пали жертвой его авантюры.
— Мы сами бы хотели этого, — сказал ведущий. — И ваш вопрос правомерен. Однако Русакова пока не удалось найти.
— Потому что он сбежал, испугался ответственности, — кивнул Мащенко. — Может быть, кому-то сравнение не понравится, но он повел себя в точности как поп Гапон девятого января.
— Я думаю, не стоит спешить с выводами, — заметил один из журналистов. — Мы давно и слишком хорошо знаем Русакова, Чтобы выдвигать подобные нелепые предположения.