История одной гречанки - Антуан-Франсуа Прево
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не привожу здесь всего, что запомнилось мне из этого письма, ибо вряд ли мне удалось бы передать изящество и силу, которыми оно было проникнуто. В моем теперешнем возрасте, когда я пишу эти воспоминания, мне со стыдом приходится сознаться: все эти разумные мысли я воспринял не как свидетельство ее добродетели, а увидел в них лишь крушение всех своих чаяний и скорбел о том, что сам дал семнадцатилетней девушке то мощное оружие, которое она обратила против меня.
«Мне ли было разыгрывать проповедника, наставника? — горько сетовал я. — Что за нелепость для человека моих лет и моего положения! Значит, я был убежден, что в своей проповеди найду лекарство, нужное мне самому. Значит, я до такой степени верил в то, что говорил, что это стало законом для меня самого! Не противоестественно ли, что я, постоянно предававшийся плотским утехам, вздумал воспитывать девушку в добродетели и целомудрии? Ах, как жестоко я за это наказан!» Запутавшись в собственных рассуждениях, я припоминал все свои поступки, чтобы как-нибудь оправдать безрассудства, в которых сам себя укорял. «Но моя ли это вина?» — добавлял я. — Каким же образом внушил я ей столь суровую добродетель? Я представил ей позор той любви, которая господствует в Турции: легкость, с какою женщины идут навстречу желаниям мужчин, грубость в наслаждениях, пренебрежение всем, что именуется вкусом и чувством; но разве я когда-нибудь пытался отвратить ее от возвышенной любви, от благопристойных отношений, которые являются самым сладостным из всех земных благ и величайшим преимуществом, какое женщина может извлечь из своей красоты? Она ошибается, она неправильно поняла меня! Я должен разъяснить ей это, к тому обязывает меня долг. Было крайне нелепо со стороны светского человека внушать девушке взгляды, подходящие разве что для монастыря».
Не в силах отказаться от такого рода мыслей, я подумал, что главная моя ошибка заключалась в том, что я дал Теофее в руки некоторые нравоучительные сочинения, где основы добродетели, как это часто случается в книгах, доведены до крайности, причем она могла понять их чересчур буквально, что было бы вполне естественно для девушки, знакомящейся с ними впервые. Когда она настолько изучила наш язык, что ей стали доступны наши сочинители, я дал ей «Опыты» Николя, полагая, что, поскольку она склонна думать и рассуждать, ей интересно будет познакомиться с беспрестанно размышляющим человеком. Она прилежно изучала книгу. Другим сочинением, которое я дал ей, была «Логика» Пор-Руаяля; этот труд, думал я, разовьет у нее способность правильно мыслить. Она прочла ее так же внимательно и с такой же охотой. Мне подумалось, что подобного рода труды могли принести девушке с пылким воображением больше вреда, чем пользы, — словом, что они лишь извратили ее ум. Эта мысль несколько успокоила меня, ибо мне ничего не стоило подыскать ей другие сочинения, которые могли оказать противоположное влияние. В моей библиотеке имелись сочинения всякого рода. Я собирался давать ей отнюдь не безнравственные книги, а хорошие романы, стихи, пьесы, даже некоторые нравоучительные книги, авторы коих считаются и с потребностями сердца и со светской благопристойностью; я думал, что такие произведения могут привить Теофее менее суровые взгляды. И я так радовался своей выдумке, что у меня достало сил взять себя в руки и держаться в ее присутствии непринужденно. Мне представился случай поговорить с нею с глазу на глаз. Тут я не мог совладать с собою и признался, что несколько огорчен ее письмом; но я говорил очень спокойно и выказал больше восхищения ее добродетелью, чем сожаления, что оказался отвергнутым; я сказал, что, поскольку она отказывается принять мое поклонение, мне не остается ничего другого, как бороться с собственной страстью.
Затем я сразу же перевел разговор на ее успешные занятия и, отозвавшись с похвалой о некоторых книгах, полученных мною из Франции, обещал прислать ей их пополудни. Она никак не ожидала той сдержанности, к какой я принудил себя. Радость ее выразилась в бурных проявлениях. Она схватила мою руку и прижалась к ней губами.
— Значит, я вновь обретаю отца! — сказал она. — Вновь обретаю счастье, благополучие и все, чего я ждала от его великодушной дружбы. Ах, как я буду счастлива!
Этот порыв растрогал меня до глубины души. Я не мог совладать с собою и, расставшись с нею без единого слова, ушел к себе, где долго предавался смятению, затмевавшему мой рассудок.
Как она искренна! Как простодушна! Боже! Как она мила! У меня вырвалось еще немало восклицаний, прежде чем мне удалось собраться с мыслями. Между тем устами ее говорила, казалось, сама добродетель. Во мне тут же проснулась совесть. Так, значит, я приношу все это совершенство в жертву распутной страсти!
Под рукой у меня находились книги. Я бросил взгляд на те, что собирался послать Теофее. То были «Клеопатра», «Принцесса Клевская» и т.п. Стоит ли загромождать ее воображение бреднями, в которых она не найдет никакой пищи для ума? Даже если они вызовут у нее какие-то нежные чувства, буду ли я радоваться им, зная, что они порождены выдумками, на которые легко откликается сердце, предрасположенное к нежности; но чувства эти никак не могут осчастливить меня, раз я обязан ими лишь собственной своей ловкости. Я знаю Теофею. Она опять вернется к своему Николю, к его искусству рассуждать, и мне останется только с горечью видеть, как иллюзии мои рассеиваются, причем рассеиваются гораздо скорее, чем мне удалось приобщить к ним Теофею; если же иллюзии сохранятся, я все равно не достигну полного счастья, ибо постоянно буду объяснять любовь Теофеи причинами, к которым сам я не имею ни малейшего отношения.
Такого рода мыслями я понемногу умерил охватившее меня волнение.
«Посмотрим, куда может завести меня разум, — рассуждал я уже спокойнее. — Мне предстоит справиться с двумя трудностями, и надо решить, с какой мне начать. Нужно либо преодолеть свою страсть, либо сломить сопротивление Теофеи. На что же направить мне свои усилия? Не лучше ли употребить их против самого себя и обрести покой, который принесет успокоение и Теофее? Она склонна полюбить меня, уверяет она. Но она подавила в себе это чувство. Чего же могу я ждать от ее любви? А если я стремлюсь к ее благополучию и к своему собственному, то не лучше ли для нас обоих ограничиться простою дружбою?»
В сущности то были самые разумные мысли. Но напрасно я воображал, будто в такой же мере являюсь хозяином ее сердца, как и своего поведения. Хоть я готов был сразу же отказаться от соблазна тронуть сердце Теофеи чем-либо, кроме постоянной заботы о ней, и хоть я решил вести себя как можно сдержаннее, несмотря на то, что мне нельзя было избежать постоянного общения с нею, — я все же не в силах был позабыть о ране, которую носил в глубине своего сердца. Таким образом, самая привлекательная сторона моей жизни, а именно повседневный быт моего дома — превращалась для меня в поле непрекращающегося сражения. Я сразу же понял это и слепо поддался этой своеобразной пытке. И все же как далек был я от мысли о муках, которые сам себе готовил!
Синесий, с которым я еще не виделся со времени его ранения, стал выздоравливать и однажды, когда я был погружен в свои грустные размышления, прислал ко мне слугу, чтобы просить у меня прощения. После случившегося я пренебрегал юношей; не считая себя особенно оскорбленным выходкой влюбленного, я ограничился тем, что распорядился, чтобы за ним ухаживали, а когда он выздоровеет — чтобы его отправили к отцу. Но он вел себя так смиренно, что расположил меня к себе, и я, расспросив подробнее об его здоровье, велел проводить меня в его комнату, из которой, как мне сказали, он еще не в состоянии выходить. Он готов был провалиться сквозь землю, если бы она расступилась перед ним, — так он смутился, когда увидел меня. Я поспешил успокоить его и только попросил посвятить меня в свои планы на будущее, причем добавил, что отчасти уже знаю о них. Вопрос этот был коварный, хотя я и не имел в виду ничего другого, кроме его ночного посещения Теофеи. Я заметил, что он вздрогнул от испуга, и его растерянность зародила во мне подозрения, до того не приходившие мне в голову; поэтому я стал настойчивее расспрашивать его, что привело его в еще большее смущение. Он делал усилия, чтобы встать, а когда я заставил его остаться в прежнем положении, стал умолять меня сжалиться над несчастным юношей, отнюдь не намеревавшимся оскорбить меня. Я слушал его с суровым видом. Он сказал, что по-прежнему готов признать Теофею своей сестрой и что охотнее братьев сделает это, как только отец согласится дать соответствующие разъяснения, но, по совести говоря, у него нет достаточной уверенности в ее происхождении; поэтому-то он и отдался чувствам другого рода, которые могут быть для Теофеи так же благоприятны, как выяснение вопроса, чья она дочь и признание за нею права на некоторую часть наследства Кондоиди; словом, он предлагает ей свою руку; несмотря на закон, по которому все отцовские владения отходят к старшему сыну, он располагает некоторым имуществом из наследства матери; принимая все это во внимание, он думает, что с его стороны не будет дерзостью, если он на несколько дней отложит возвращение в Константинополь, чтобы найти случай изъясниться Теофее в своих чувствах; он, напротив, осмеливается надеяться на мое одобрение; насчет предложений, которые он сделал рыцарю, он неизменно предполагал, что они осуществятся не иначе, как с моего согласия. Говоря о намерении поселиться в Морее, он подчеркнул как свою заслугу, что он все рассказал мне откровенно из боязни, как бы я не узнал об этом стороной.