Несколько печальных дней - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Васильев негромко произнес:
– Готово?
– Что? – сердито спросил Ефремов.
Васильев молчал, отгороженный газетным листом. Через несколько минут он зашуршал и снова, точно рассуждая с самим собою, произнес:
– Ну как: уже? Неужели?
Ефремов вскочил, вырвал у товарища газету и, скомкав ее, бросил на пол.
– Ладно, изменник, – сказал Васильев, – так и быть.
Они шесть лет жили в этой комнате, и за эти годы многое изменилось в их жизни: Васильев работал в Институте, ездил в Англию – в Кембридж, печатал труды в журнале теоретической химии. Младшие сотрудники на конференциях величали его «уважаемый Николай Федорович»; а Ефремов был главным инженером на заводе, сидел в кабинете, имел секретаря, и когда на заводских собраниях брал слово, рабочие встречали его аплодисментами: «Простой, рабочий парень».
Многое, почти все изменилось в их жизни, но отношения их остались те же, как у студентов-третьекурсников: они заваривали чай все в том же электрическом чайнике, завертывали хлеб в газету и вывешивали колбасу через форточку на веревочке.
Помирившись, они сели пить чай, и Ефремов рассказал о случае в буфете.
– Домой не звала к себе? – спросил Васильев.
– Брось ты! – сказал Ефремов. – Ты думаешь, она как вот эти твои клиентки? – и он показал на стену возле телефона.
– А я бы не женился, – задумчиво сказал Васильев. – Ей-богу! Зачем? Как пойдут все эти трельяжи, гобелены, сервизы, гардеробы, дачное строительство, шифоньеры, – погибнешь!
– Брось ты! Она женщина другого порядка.
– Это все равно: если будет любить, то от гордости – «вот как мы с ним живем», а не будет, так для своего утешения; сама ли будет зарабатывать или ты, все равно обрастешь. Вьют гнездо – это уж биология, ничего не поделаешь. Да, ты меня познакомь с ней: надо ведь посмотреть.
– Я сам мало знаком, как же я тебя знакомить буду?
В эту ночь Ефремову снова не пришлось выспаться. Позвонил телефон, и, когда Васильев снял трубку, Ефремов, поглядев на пальто, сказал:
– Меня, наверное?
– Кого? – спросил Васильев и успокаивающе мотнул головой в сторону Ефремова. – Здравствуй, здравствуй! А кто это? Володька? Конечно, конечно! Вы где сейчас? Петр, слышишь: Володька приехал из Мурманска и встретился с Гольдбергом, тот вчера из Донбасса. От площади Ногина на пятнадцатом, до Смоленского. Машина? Еще лучше. Найдется, конечно: на стульях или на полу. Раз машина, тогда через Тверскую поедете и купите… Нет, брат, у Елисеева сейчас Инснаб. На углу Триумфальной… Я думаю, хватит двух.
– Ну, чего там: пусть три берет и, помимо всего прочего, воблу, – сказал Ефремов.
– Володька, главный велит три взять… А ты еще помнишь? Любимая его закуска. Правильно! Берите воблу. Мне? Тоже помнишь, молодец! Ну, катите! – Он повесил трубку и сказал: – Вот здорово!
Они приехали через полчаса, и сразу поднялся смех, разговоры.
– А ну, сними шапку! Ефремов, Ефремов, погляди на Гольдберга.
Они хлопали друг друга по спине, насмешливо похохатывали, говорили веселые колкости.
– Вся курчавость вылезла, – говорил Ефремов. – Гляди, сапожища.
Гольдберг – маленький, худой человек с красными огромными ушами, потирая руки и скрипя сапогами, прошелся по комнате и весело сказал:
– Лысый, лысый! Смешно сказать! Вы посмотрите на Володьку Морозова. – Потом он высморкался и спросил: – Не женились? Молодцы, честное слово!
Второй приехавший – высокий, полный человек с небольшой светлой бородкой – разматывал кашне и, улыбаясь, смотрел на товарищей.
– Ефремов, это про тебя в «ЗИ» писали, благодарность за какие-то оборонные работы? – спросил он.
– Про него, про него, – сказал Васильев. – Был безнадежный – и вот такая неожиданность! Шубка-то шубка на Володьке: воротник – бобер, шапка – бобер, подкладка – шелковая.
– А ты, Васильев, все на научной работе, халдей? – спросил, усмехаясь, Морозов.
– Бросьте, ребята! – сказал Ефремов. – Васильев у нас путеводная звезда.
– Халдей, халдей! – рассмеялся Морозов. – Физиономия, физиономия: совершенно та же и у того, и у другого.
– И так же рекламируют друг друга, – сказал Гольдберг. – Вы сознайтесь: у вас договор такой?
Они сели за стол и начали, не слушая друг друга, говорить и задавать вопросы.
– Стойте, ребята: в порядке ведения собрания, – сказал Гольдберг и стукнул кулаком по столу. – Я сейчас составлю анкету, и по ней пойдем…
Ефремов перебил:
– Придется выпить – это первое.
– Воблу чистить уж твоя участь, – добавил Васильев, – а сервировку я беру на себя.
– Водку я открою, – сказал Гольдберг, – и анкету проведу. Вы ведь в Москве: у вас все узлы.
– Я пока прилягу, – сказал Морозов и подстелил под ноги газету. – Что это: зачем дырочку вырезали?
– А кто ее знает! – ответил Васильев.
Гольдберг открыл бутылку и рассмеялся:
– Вот и встретились! Я часто вас вспоминал: иду по шахте и вспомню. Да анкета. Фамилию назову, а вы рассказывайте: где… кем работает… партийность… женат… дети есть… в общем ерунда: просто давайте, без бюрократизма. Вот, где Козлов?
– Он с экспедицией на Чукотке.
– Да что ты! Он же спал на лекциях, в трамвае.
– Поехал… Прислал на Новый год радиограмму…
– Ищет чего-нибудь?
– Какие-то металлы. А Ванька Костюченко где-то в пустыне, инженером на серных рудниках; кажется, женился.
– Что ты говоришь! Вот этот маленький женился? – Ты тоже, дорогой, не Афродита и женат, – сказал
Морозов.
Васильев расстелил на столе газету, принес с подоконника тарелки, стаканы, вилки и сказал:
– Ну, кого еще там? Рапопорт в главке ведет группу заводов, Смирнягин – доцент в Менделеевском, – мы их не видим; Трескин где-то, не помню: не то Риддер, не то Караганда, не то управляющий, не то технорук.
– Трескин – вот этот, в солдатской шинели! Все начальники, управляющие, ведущие, – просто смешно, честное слово!
– А где Алексеев наш гениальный? – спросил Морозов.
– Представь, ничего! Кажется, учится, но не в институте, а где-то – уже в третьем месте…
– Ну, я думал – он академик, замнарком…
– Умный парень! Замечательный парень! – сказал Морозов. – Поразительно: неужели вот так мотается? И я тоже думал, что он… Главное, славный парень.
– Вот уж не люблю славных парней, – сказал Ефремов.
– Отчего ж? Славный парень! Он, прежде всего, славный парень.
– Вот у нас на заводе был один славный парень, – рассмеялся Ефремов, – и поговорить, и философию по всякому случаю развести, вроде Алексеева, в общем, а я его погнал метелкой. Представляешь: у человека дело не клеится, а он приходит ко мне: «Да, товарищ Ефремов, все проходит, и все – томление духа». И никакого беспокойства! Я его прямо метелкой с производства выгнал.
– Разговорчивый Ефремов стал, – усмехнулся Гольдберг. – Раньше молчал, теперь все сам разговаривает.
– Э, товарищ, я теперь отдыхаю, – сказал Васильев, – он первый год целые ночи спать мне не давал, все втолковывал: «А у нас так, а я так сделаю, технорук сказал, мастер сказал, такой проект, такой чертеж, а я так думаю, а я напишу, а я поеду».
– Слушайте, ребята, – спросил Морозов, – что вы так по-свински живете: стаканы из-под варенца я еще с тех времен помню, и выключатель с гвоздиком, и стекло над дверью заклеено бумагой, и пятно на потолке? Денег нету, что ли? Могу дать вам сотни две на обзаведение. Или атрофия потребностей?
– А мне очень нравится! – сказал Гольдберг. – У меня жена все покупает мебель. Шесть шкафов. Ну, давайте аки касторку: раз, два, три – залпом.
Они подняли стаканы и переглянулись.
– За каменный уголь! – сказал Гольдберг.
– За встречу! – сказал Васильев.
– За успех великих работ! – сказал Морозов.
Ефремов молча кивнул и выпил.
Несколько мгновений они все вместе старательно и деловито жевали, потом заговорили тихими голосами.
– Как ты, доволен? – спросил Васильев.
– Ну что я, – сказал Гольдберг. – Все мучаюсь с зубами, а шахта у меня большая, жаркая: выйдешь потный на входящую струю, и готово – флюс, жена ругается, а я боюсь бормашины.
– А кто жена твоя?
– Врач детский. Не видимся по пять дней: то в шахте, то в трест еду, а у нее в отделении дежурства ночные. Переписываемся домашней почтой. Вот перед моим отъездом она купила новый шкаф, я ей оставил записку и уехал.
– Ты ее любишь?
Гольдберг рассмеялся.
– Да ты остался таким же чудаком. Помнишь, ты нам читал свои сочинения? Я, думаешь, забыл? Наизусть помню до сих пор… Как это, сейчас скажу, честное слово… да: «Я вижу тех, кто при мертвящем равнодушии толпы упорно работали над открытием великой тайны природы. Я вижу, как Колумб, напряженно вглядываясь в пустыню океана, ведет корабль к неведомым берегам. Я вижу сильных и смелых, гибнущих в удушливом мраке тропических лесов и среди мертвой тишины Арктики. Они смотрели всегда вперед. Я вижу тысячи, тысячи умерших во имя счастья людей в тюрьмах и на каторге. Я вижу их спокойные глаза, когда они шли на плаху; я вижу их сжатые губы в гробу; я вижу, как улыбались они прекрасному будущем, глядя на приближавшуюся к их горлу петлю…» А? Хорошая у меня память?