Мемуары. Избранные главы. Книга 2 - Анри Сен-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В войсках раздавались всеобщие стенания. Генералы, шефы, командиры пехотных, кавалерийских и драгунских полков, а особенно генеральный комиссар кавалерии, притязавший на должность ее главного инспектора, потеряли те крупицы власти, которые им удалось спасти от Лувуа, власти, ранее уже почти полностью отнятой у них, и в результате этого последнего удара превратились в совершеннейшие призраки; командиры полков ничуть не отличались от них. Здравомыслящие офицеры были недовольны зависимостью от этих наезжих гостей, которые не могли их знать, зато другие по разным соображениям весьма радовались, что теперь они не зависят от своих полковников. Никто не посмел протестовать против нововведения, поскольку Лувуа с кнутом в руке зорко высматривал и жестоко карал всякую видимость ропота, не говоря уже о недовольстве. Но после него в войсках начали ощущать всю ошибочность учреждения должности инспектора, которую занимало все больше народу при том, что значение ее все падало. Исправить положение надеялись назначением генералов-инспекторов кавалерии и инфантерии и отдачей инспекторов под их начало. Из этого произошла еще большая путаница в приказах и во всем прочем, еще большие интриги в полках, еще большее небрежение службой. С полковниками, лишившимися возможности повредить или помочь, перестали, можно сказать, считаться в полках, и они оказались уже не в состоянии заставить исправно нести службу, а самые уважаемые из них не имели охоты брать на себя неприятный и не приносящий пользы труд. Основываясь якобы на мнениях инспекторов, военное ведомство, то есть военный министр, а точней, его высокопоставленные чиновники, постепенно стали распоряжаться назначением офицеров в полки, не принимая во внимание предложений полковников; в итоге в войска проникли неудовольствие, неразбериха, разгильдяйство, беспорядок, а отсюда — происки, низкопоклонство, частые ссоры, пререкания вместе с неизменным недовольством и отвращением к службе. И это довершило наши бедствия от последних войн, однако интересы и власть военного ведомства препятствовали единственному спасительному средству, а именно возврату к положению, существовавшему до введения этой разрушительной выдумки. Но ведь благодаря ей все оказалось в личной и даже, лучше сказать, семейной власти Лувуа. И он все слишком хорошо знал, чтобы не понимать гибельных ее последствий, однако думал лишь о себе и вскоре прекратил непосредственные отчеты инспекторов королю; через некоторое время он стал отчитываться за них, а его преемники сумели сохранить это его наследие, если не принимать во внимание крайне редких и преходящих исключений, да и то лишь в их присутствии.
Лувуа придумал еще одно новшество, чтобы стать еще могущественней и совершенно держать в руках карьеру военных: то был чин бригадира, доселе неизвестный в нашей армии, без знакомства с которым можно было бы с успехом обойтись. В других армиях Европы его ввели совсем недавно. Прежде каждой бригадой командовал самый старший из полковников, и в корпусах самые старшие по выслуге полковники исполняли должности, которые потом предназначались для этого нового чина. Он бесполезен и излишен, но служит для задержки производства в чин, следующий за полковничьим, то есть Лувуа получил еще одну возможность повышать или придерживать, кого ему хочется, и при существующей системе чинов затруднить и удлинить путь продвижения, чтобы чина генерал-лейтенанта достигали как можно позже, а маршальский жезл получали уже после шестидесяти, когда у человека больше нет ни желания, ни сил бороться с государственным секретарем и он не может вызвать на этот счет ни малейших опасений. После этого единственными исключениями были на флоте последний маршал д'Эстре,[106] которому посчастливилось рано получить после своего отца вице-адмиральскую должность, а в сухопутных войсках герцог Бервик,[107] который по личным заслугам никогда бы так не продвинулся, не будь он побочным сыном короля Иакова II. Мы уже ощутили и еще долго будем ощущать, чего стоят эти шестидесятилетние генералы и войска, предоставленные самим себе и якобы находящиеся под надзором инспекторов и в полном подчинении военного ведомства, то есть под невежественной, корыстной и деспотической властью государственного секретаря по военным делам и короля, у которого поистине заткнут рот. А теперь перейдем к другой стороне политики Людовика XIV.
Двор был другим поприщем политики деспотизма. Только что мы видели, как она разобщала, унижала, уравнивала до общего уровня самых выдающихся людей, возвышала надо всеми министров, наделяя их властью и могуществом превыше принцев крови, а положением — выше самых высокородных особ, после того как совершенно переменила их состояние. Надлежит с той же точки зрения показать успехи во всех сферах установленной таким образом линии поведения.
Многие причины привели к перенесению навсегда двора из Парижа и к непрерывному пребыванию его вне города. Смуты, ареной которых был Париж в дни детства короля, внушили ему неприязнь к столице, уверенность, что пребывание в ней опасно, меж тем как перенесение двора в другое место сделает крамолы, замышляемые в Париже, не столь успешными благодаря удаленности, как бы невелика она ни была, и в то же время их будет труднее скрывать, поскольку отсутствие замешанных в них придворных можно будет легко заметить. Он не мог простить Парижу ни своего недолгого бегства из него накануне Крещения в 1649 году,[108] ни того, что этот город невольно видел его слезы, когда г-жа де Лавальер впервые оставила его.[109] Затруднительные положения, связанные с любовницами, и опасность возникновения скандалов в столь многолюдной столице, переполненной людьми самых разных настроений, сыграло тоже немалую роль в решении удалиться из нее. Королю докучали народные толпы всякий раз, когда он выезжал, возвращался или показывался на улицах, не меньше надоедали ему и депутации городских властей, которые не могли бы столь усердно домогаться приема, будь он далеко от города. Вспомним еще его подозрительность, очень скоро замеченную ближайшими его приближенными, которым была поручена его охрана, — стариком Ноайлем, герцогом де Лозеном и несколькими их подчиненными; они всячески преувеличивали свою бдительность, их обвиняли, что они намеренно множат ложные предупреждения, чтобы вынудить короля ценить их и иметь возможность для частых доверительных бесед с ним; вспомним его любовь к прогулкам и охоте, которую легче было удовлетворить вне Парижа, удаленного от лесов и лишенного мест для прогулок; вспомним страсть к строительству, вспыхнувшую позже, но все более усиливавшуюся, которой нельзя было предаваться в городе, где король не мог спрятаться от множества наблюдающих за ним глаз; вспомним его идею усилить поклонение себе, укрывшись от глаз толпы, дабы она отвыкла от привычки ежедневно лицезреть его, — все эти соображения вынудили короля вскоре после смерти королевы-матери обосноваться в Сен-Жермене.[110] Туда празднествами и обходительностью он стал привлекать общество, давая почувствовать, что хотел бы чаще видеть его у себя. Любовь к г-же де Лавальер, поначалу бывшая тайной, дала повод для частых поездок в Версаль, в ту пору совершенно крохотный замок, поистине карточный домик, построенный Людовиком XIII, которому — а еще более его свите — надоело ночевать на дрянном постоялом дворе для возчиков и на ветряной мельнице после долгих охот в лесу Сен-Леже, а то и дальше; причем происходило это задолго до того времени, как стал охотиться его сын, когда превосходные дороги, стремительность собак и множество доезжачих и ловчих сделали охоту весьма необременительной и непродолжительной. Людовик XIII никогда, или почти никогда, не проводил в Версале больше одной ночи, да и то лишь по необходимости; король, его сын, уединялся там с возлюбленной, каковое удовольствие было чуждо строителю того крохотного Версаля, праведнику, герою, достойному потомку Людовика Святого. Эти увеселительные поездки Людовика XIV постепенно привели к строительству более обширных и удобных зданий для размещения многочисленного двора, весьма отличавшихся от покоев в Сен-Жермене, так что незадолго до смерти королевы[111] король окончательно перенес туда свою резиденцию. В отличие от Сен-Жермена, неудобством которого была необходимость для большинства придворных проживать в Париже, так что лишь немногие жили в самом замке, причем в чудовищной тесноте, в Версале комнат было без счету, и все придворные стелились перед королем, вымаливая их для себя.
Частые празднества, прогулки по Версалю в узком кругу, поездки давали королю средство отличить или унизить, поскольку он всякий раз называл тех, кто должен в них участвовать, а также вынуждали каждого постоянно и усердно угождать ему. Он понимал, что располагает не таким уж большим количеством милостей, чтобы, одаривая ими, неизменно воздействовать на придворных. Поэтому действительные милости он подменил воображаемыми, возбуждающими зависть, мелкими преимуществами, которые со свойственным ему величайшим искусством придумывал ежедневно и, даже можно сказать, ежеминутно. Эти ничтожные преимущества, эти отличия возбуждали надежды, на их основе строились какие-то соображения, и не было никого в мире находчивей его в изобретении всего этого. Впоследствии он весьма использовал в этом смысле Марли, а также Трианон, куда действительно всякий мог приехать для выражения верноподданнических чувств и где дамам дарована была честь трапезовать с ним, но на каждую такую трапезу их выбирали особо; отличием было держать подсвечник при раздевании, и король, придя с молитвы, каждый вечер громко называл имя придворного, обыкновенно из самых высокопоставленных, которого хотел отличить. Еще одной такой выдумкой были жалованные камзолы; они были голубые на красной подкладке, с красными манжетами и отворотами, украшенными великолепным золотым и чуть-чуть серебряным шитьем, присвоенным только этим одеяниям. Таких камзолов было очень немного, и носили их король, члены его семейства и принцы крови, однако последние, равно как и остальные придворные, получали их лишь тогда, когда такой камзол оказывался вакантным. То была милость, которой добивались, и самые высокопоставленные по происхождению или положению придворные выпрашивали ее у короля. Государственный секретарь,[112] возглавлявший придворное ведомство, давал на камзол грамоту, и никто другой не мог носить его. Они были придуманы нарочно для тех немногих особ, что могли сопровождать короля в его поездках из Сен-Жермена в Версаль без именного приглашения, а когда поездки эти прекратились, такой камзол не давал уже никакой привилегии, кроме права носить его во время траура, даже если последний был при дворе или в семье, лишь бы только он не был всеобщим или не близился к концу, а также права надевать его в те дни, когда запрещалось ношение золота и серебра. Я никогда не видел такого камзола на короле, Монсеньере или Месье, но весьма часто на трех сыновьях Монсеньера и на других принцах; до самой смерти короля, как только такой камзол освобождался, все придворные стремились его заполучить, и если его жаловали кому-нибудь из молодых, то это было величайшее отличие. Подобным уловкам, сменявшим друг друга, по мере того как король старел, а празднества менялись и становились реже, и знакам внимания, которыми он отмечал людей, чтобы всегда иметь многочисленный двор, не было конца, и все их не пересказать.