Сокровенное таинство - Эллис Питерс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава десятая
Сквозь сморивший Хумилиса неглубокий, тягостный сон донеслись — или это только ему почудилось — приглушенные, почти беззвучные всхлипывания, более всего напоминавшие сдавленные рыдания человека, изо всех сил пытающегося справиться с охватившим его безграничным отчаянием. Эти тревожные звуки не давали Хумилису покою, но к тому времени, когда он вышел из забытья, все стихло. Хотя монах не слышал, ни как в келью вносили второй топчан, ни как появился Фиделис, он сразу, не успев даже поднять головы, ощутил, что он не один. Слабое мерцание лампады высвечивало лишь неясные очертания, но Хумилис без труда догадался, кто рядом с ним.
Этот юный человек накрепко вошел в его жизнь. Когда Фиделис был рядом, сердце Хумилиса билось ровнее и ему легче дышалось, когда же юноши не было — казалось, даже кровь медленнее текла в его жилах. Так значит, это Фиделис, терзаемый какой-то ни с кем не разделенной тайной печалью, от которой нет избавления, беззвучно рыдал под покровом ночи.
Хумилис откинул простыню и сел, спустив ноги на каменный пол между двумя койками. Ему не было надобности вставать, он только осторожно поднял лампу, заслоняя ее рукой, — так, чтобы свет не потревожил спящего юношу, и склонился над ним.
Долго и пристально всматривался Хумилис в лицо молодого человека, разглядывая высокий лоб цвета слоновой кости, обрамленный кольцом вьющихся каштановых волос, темные брови и веки с едва заметными прожилками, скрывавшие сейчас ясные серые глаза. Он хорошо знал эти чистые строгие черты, высокие скулы и четкий изгиб губ. Если Фиделис и проливал слезы, то сейчас глаза его были сухи, и лишь над верхней губой выступили капельки пота.
Укладываясь спать, юноша снял рясу и остался в одном белье. Он лежал на боку, щека вдавилась в подушку, свободная полотняная рубаха была распахнута у горла, и серебряная цепочка, которую он носил, выскользнула из-за ворота. То, что на ней висело, оказалось на виду.
Это был вовсе не серебряный крестик, украшенный полудрагоценными камнями, а колечко — тоненькое золотое колечко, выполненное в виде свернувшейся спиралью змейки, в глаза которой были вставлены красные камушки. Колечко было старым, очень старым, ибо тонкая гравировка, изображавшая чешуйки, почти полностью стерлась, да и само оно было не толще облатки.
Как завороженный смотрел Хумилис на эту крохотную вещицу, не в силах отвести взгляда. Он не мог унять дрожь в руке, державшей лампаду, и поспешил осторожно поставить ее на столик, опасаясь, что капля горячего масла упадет Фиделису на грудь или на руку и разбудит его. Неожиданно, к собственному восхищению и ужасу, Хумилису открылась истина. Он узнал все, что можно было узнать, за исключением одного — как выпутаться из этих тенет. Не о себе тревожился Хумилис — собственный путь представлялся ему ясным и, увы, недолгим. Он думал о Фиделисе…
Потрясенный тем, что ему открылось, и устрашенный нависшей угрозой, Хумилис упал на свою постель и стал дожидаться утра.
Брат Кадфаэль поднялся на рассвете, задолго до заутрени, и вышел в сад, но даже там нельзя было найти спасения от духоты. Стояло полное безветрие, неподвижный воздух казался густым и тяжелым, и тонкий слой затянувших небо облаков не ослаблял жара восходящего солнца.
По выжженному палящими лучами склону монах направился вниз, к речушке Меол. Здесь, вдоль Меола, выращивали горох, но стебли были давно уже собраны, сжаты и убраны в конюшни на подстилку животным, осталась лишь белесая стерня, которую предстояло запахать в землю, чтобы удобрить ее для нового урожая. Кадфаэль снял сандалии и ступил в воду, но не нашел желанной прохлады. Вода в обмелевшем Меоле была теплой, как парное молоко. Такая погода долго не продержится, подумал монах. По всем приметам быть буре, да и грозы не миновать. То-то достанется Шрусбери — грозовые тучи, как и торговые караваны, испокон веков тянутся по речным долинам.
Поднявшись с постели, монах уже не мог предаваться праздности. Время до заутрени он заполнил работой в саду: разбирал травы да поливал грядки, пока круглое, золотистое в туманной дымке солнце не начало подниматься над горизонтом. Руки монаха привычно делали свое дело, а мысли его неотступно вертелись вокруг запутанных судеб людей, которые стали ему дороги. Не было сомнений в том, что Годфрид Мареско — а вспоминая, что некогда он был помолвлен, уместнее называть его мирским именем — неуклонно, и все быстрее, приближается к концу, который нисколько не страшит, а возможно, и манит его. И все же заслуженный воин не может не оглядываться назад — он хочет убедиться в том, что его пропавшая бывшая невеста жива, а не дожидается встречи с ним там, куда ему суждено вскоре попасть.
Что мог Кадфаэль сказать ему в утешение? И чем успокоить Николаса Гарнэджа, который не выразил вовремя своих чувств и, увы, упустил свое счастье.
Девушка исчезла три года назад в миле от Уэрвелля, и больше ее никто не видел. А вместе с ней исчезли драгоценности, которые вполне могли ввести в соблазн нестойкую душу. И единственным человеком, на которого со всей очевидностью падало подозрение, был Адам Гериет. Решительно все было против него — кроме разве что сложившегося у Хью впечатления, что Адам расспрашивал о девушке потому, что искренне тревожился о ней и действительно не знал, что с ней случилось. Но не исключено, что это было хитрой уловкой, и на самом деле Гериета интересовала вовсе не судьба Джулианы — он просто пытался выудить у Берингара какие-то сведения, хотя бы намек, чтобы уяснить, что уже известно шерифу. А разузнав это, можно было решить, как ему лучше действовать — то ли помалкивать, то ли плести небылицы; ведь чтобы спасти шкуру, все средства хороши.
Были и другие вопросы, на которые монах не находил ответа, — размышляя над ними, он словно блуждал в запутанном лабиринте. Прежде всего — почему девушка выбрала именно Уэрвелль? Безусловно, она могла остановить свой выбор на этом аббатстве потому, что оно довольно далеко от ее дома. Новую жизнь лучше всего начинать на новом месте, подальше от родного очага. А может быть, она предпочла Уэрвелль оттого, что тамошняя бенедиктинская обитель была одной из самых процветающих на юге страны и сулила богатые возможности для одаренной, не лишенной честолюбия девушки? Допустим, что так, но вот с чего это она велела трем своим спутникам дожидаться в Андовере и не позволила им проводить ее до конца пути? Правда, одного она оставила при себе — самого доверенного и преданного ей с детства слугу. Но действительно ли он таков? Все отзывались о нем именно так, но люди, бывает, и ошибаются. Коли он и впрямь был ей так близок, почему же она и его отослала прочь, не доехав до монастыря? А если поставить вопрос иначе — может быть, так будет точнее, — отослала ли она его на самом деле? И где же все-таки он провел целый день до возвращения в Андовер? Шатался по Винчестеру и глазел на тамошние диковины, как сам утверждает? Или был занят другими делами? Что стало с ценностями, которые она везла? Для кого-то это, может, и небольшое богатство, но для иного бедняка — целое состояние. Но главное, конечно, что сталось с ней? Этот вопрос Кадфаэль повторял вновь и вновь. И тут сквозь хитросплетение загадок и тайн перед монахом блеснул возможный ответ — он увидел его и устрашился, ибо то, что предстало перед его мысленным взором, приводило в еще большее смятение. Если он прав, если то, что ему сейчас померещилось, не пустая фантазия, тогда все, кто замешан в эту историю, оказались в западне. Тщетно пытался монах нащупать выход — повсюду подстерегали ловушки, и любая попытка развязать этот узел могла лишь усугубить и без того казавшееся безвыходным положение. Оставалось надеяться только на чудо.
Наконец колокол призвал к заутрене, и брат Кадфаэль поспешил в храм, где от всего сердца стал молить Всевышнего наставить его и указать путь к разрешению этой загадки. «Но кто я таков, — думал монах, творя молитву, — чтобы уповать на милость Господню, в которой иные, быть может, нуждаются несравненно больше?»
Брата Фиделиса на заутрене не было. Стоя рядом с местом своего друга, истово молился Рун, который ни разу даже не взглянул на брата Уриена, искренне полагая, что монаху не пристало отвлекаться во время церковной службы и думать о чем-либо ином, кроме молитвы. У него еще будет время поразмыслить об Уриене, который наверняка не отказался от дурных помыслов. Рун, душою еще дитя, судил обо всем с детской уверенностью и ясностью и не боялся взять на себя ответственность за душу другого человека. Но он не мог пойти к своему исповеднику и рассказать ему все, что подозревал и что знал об Уриене. Поступить так — это значит лишить Уриена возможности самому осознать свой грех, исповедаться, покаяться и получить отпущение. С другой стороны, юный монах привык считать, что ябедники заслуживают всяческого презрения. Наверное, ему придется все же что-то придумать — недостаточно просто на какое-то время убрать Фиделиса с глаз Уриена. Но это потом, а сейчас Рун с воодушевлением распевал псалмы и творил молитвы, не сомневаясь в том, что Господь непременно вразумит его.