Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание - Галина Козловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но через четыре месяца у нас не осталось ни денег, ни запасов, ни спасительных «закрытых распределителей». И мы медленно и неуклонно шли к дистрофии. Алексей Федорович тогда нигде не служил, и мы существовали только на деньги, которые он зарабатывал музыкой, и прожить на них было невозможно. Мы принадлежали к тем, о ком не заботились. Мы хорошо понимали, как и почему во время эвакуации, в пути, на остановках, в очередях, где выдавалась еда, Дмитрий Дмитриевич Шостакович бывал легко отпихиваем более ретивыми коллегами всё дальше и дальше от заветного прилавка и, бывало, возвращался ни с чем.
Третий год войны близился к концу, и мы погибали. Я уже говорила, что хотя Алексей Федорович давно отбыл сроки своей ссылки, в глубине его нового паспорта таились какие-то знаки, некое клеймо, из которого явствовало, что он принадлежит к категории лиц, не одобряемых государством, и, следовательно, государство не обязано о нем заботиться. Несмотря на то что Алексей Федорович писал много оборонных песен, которые постоянно звучали по радио в домах и на улицах, несмотря на то что он вместе с Талибджаном Садыковым создал первую в Союзе оперу о войне «Даврон ата», которая шла в театре, ему не полагалось ни пайка (кроме хлебного), ни распределителя, ни столовой. Деньги, которые он получал как композитор, не имели цены, их покупательная способность была ничтожна. Вместе с нами бедствовали приехавшие из Москвы его мать, брат и мой отец[89]. Тяжелее всех переносил хронический голод Алексей Федорович. Появились грозные признаки дистрофии – розовый глянец на щеках и лихорадочный блеск глаз. Он несколько раз терял сознание и при последнем обмороке разбил себе лицо. Я пришла в отчаяние и, поборов свою гордость, написала письмо очень хорошему, доброму и умному человеку – Абдуджабару Абдурахманову, второму по положению лицу в республике. Он ужаснулся, через день к нам явился человек с бумагой – распоряжением прикрепить Козловского к закрытому распределителю Консерватории. Когда я пришла в магазин, директор, взглянув на фамилию, вдруг сказала: «А, Козловский, а у нас есть еще один Козловский». Я спросила, кто он. «Композитор Козловский из Консерватории, – ответили мне, – он у нас три года как паек получает». У меня задрожали ноги, и мне стоило неимоверных усилий сдержать слезы. В то время во главе Консерватории почему-то стоял не музыкант, а некто К., молодой ловкий смазливый прохвост. И это он «зачислил» не работавшего тогда Алексея Федоровича в штат консерваторских педагогов и три года присваивал себе плоды этой подделки, оформив на имя мужа пропуск в распределитель.
Мы были спасены, но здоровье Алексея Федоровича восстанавливалось очень медленно. На третий год войны к Алексею Федоровичу стали приходить повестки из военкомата. Однажды он ушел и очень долго не возвращался. В этот раз очередь дошла до него, и он вошел в кабинет начальника под музыку своей оборонной песни, которая звучала во всех концах здания. Человек с умным интеллигентным усталым лицом поднял на него глаза и сказал на чистом русском языке: «Алексей Федорович, почему у вас нет брони?» От этого вопроса Козловский опешил и сказал, что он никогда не спрашивал, полагается ли ему бронь, и что, если понадобится, пойдет на фронт вместе с другими. «Идите в Союз композиторов, – возразил ему начальник веско и серьезно, – там должна быть ваша бронь». К этому времени должность председателя Союза композиторов стала оплачиваемой, и ее сразу после Алексея Федоровича занял всё тот же консерваторский К. Оказалось, что этот прохиндей переделал бронь Алексея Федоровича на себя. Словом, один человек пожирал жизнь другого и почему-то остался безнаказанным, и всё сошло ему с рук.
Так во время героической войны, в дни великих и жертвенных усилий миллионов людей, возникали и негодяи, абсолютно лишенные нравственного чувства, непобедимые акулы, жиревшие на чужой беде. Мы победили фашизм, но хищных акул победить не можем по сей день.
Победа. Ждановское постановление
Он наступил наконец, День Победы. Мы услышали рано утром из репродуктора соседей голос с благословенной вестью. Наобнимавшись, мы выбежали на улицу. Незнакомые люди обнимались, целовались, плакали и смеялись. Казалось, никого не осталось в домах. До ночи город гудел, и салютные залпы тонули в ликующих голосах людей. Когда наступили ночь и тишина, эйфория радости сменилась великой печалью. Скольких человеческих жизней стоил этот долгожданный день? Душа не в силах была охватить всё, что совершилось за военные годы, но, переполненная непередаваемым чувством любви, благодарности всем убиенным и изувеченным, чувством вины перед ними, она молилась, как никогда в жизни. И плакали матери, жены, невесты, потерявшие своих любимых, но крови было пролито больше, чем слез: мировое злодеяние войны неискупимо.
Какой удивительной и счастливой была весна 1946 года! Казалось, что Ленинград никогда не был так красив. Балтийский ветер нес ему свою упругую свежесть. Неповторимое ленинградское небо жило синевой и чудесами. Солнце играло облаками, они смещались, сдвигались, распадались, и непрестанно по-новому освещались небо и земля. Улицы и здания внизу внезапно высветлялись всё в новых ракурсах, каждый раз почти неузнаваемо измененные. И жизнь людей словно была в высокой гармонии с этими чарами воздушных преображений. Мужчин на улице мы не видели. Только верхолазы с раннего утра чистили купол Исаакия. Город был отдан в руки женщин, и они, старые и молодые, с материнской истовостью лечили и возвращали к жизни его истерзанное тело. Веселые девчушки окликали прохожих с карнизов Адмиралтейства. И лишь с другой стороны темный бюст Лермонтова стоял с простреленным виском, и, казалось, он один ничего не забудет и ничего не простит.
Всего не рассказать, но я всё же хочу вспомнить нашу первую встречу с Ахматовой в Ленинграде, примечательную во всех отношениях и совпавшую с одним из самых драматических событий в истории русской культуры.
Мы пришли к Анне Андреевне в Фонтанный дом, оставив слева арку с надписью «Deus conservat omnia» – «Бог сохраняет все». Поднявшись наверх, мы попали на площадку, где перед дверью лежали тюльпаны и стоял огромный куст белой сирени. Анна Андреевна сама открыла нам дверь, обняла нас и затем, оглядев площадку, воскликнула: «Боже, опять цветы». Вся комната, куда мы вошли, была заставлена множеством цветов, которые незнакомые ей люди всё несли и несли. Война вернула Ахматову ее народу. Она была на втором гребне своей славы. По всей России люди переписывали ее стихи, зачитывались ими в упоении, дарили друг другу драгоценные листочки и слали письма, полные любви, восхищения и благодарности. Особенно трогательными были письма военных. На всю жизнь ей запомнилось одно, от командира какой-то воинской части, написанное еще в дни войны. Он писал ей, что ее стихи неразлучны с ним в дни его трудной воинской жизни. Они – его неизменное утешение и радость, они помогают ему не терять надежду и мужество. Он благодарил Ахматову за все и заканчивал письмо словами: «Через двадцать минут мы выступаем, и будет тяжелый бой. Анна Андреевна, благословите нас, дорогая».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});