Холодная весна в Провансе (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ван Гог очень любил и ценил Сезанна, – встряла я.
– А Сезанн называл картины Ван Гога возмутительной мазней, – заметил на это мой муж. – Что лишний раз говорит о том, как все сложно в мире художников.
«Я невольно вспоминаю знакомые мне работы Сезанна: он так ярко, например, в „Жатве“, передал то, что есть терпкого в природе Прованса. Она теперь не та, что весной, но я люблю ее не меньше, хотя здесь все постепенно выгорает.
Повсюду сейчас глаз видит старое золото, бронзу, даже медь; в сочетании с раскаленной добела зеленой лазурью неба это дает восхитительный, на редкость гармоничный колорит...»
Появилась бесшумная группа японских туристов. Терпеливо притиснувшись друг к другу в тесном пространстве между мольбертом и старым табуретом, они внимательно слушали экскурсовода.
Мы же спустились в сад, круто уходящий вниз, в довольно глубокий овраг, усеянный мазками желтых и лиловых цветков, постояли под влажными тяжелыми ветвями...
В тишине из открытых окон мастерской доносился голос экскурсовода...
Минут через пять группа японцев вышла, туристы рассеялись по двору – кто-то кинулся покупать в киоске открытки с видами мастерской, с пейзажами и натюрмортами Сезанна, кто-то уселся с устатку прямо на сырой некрашеной лавочке, на огромном пне во дворе...
Один позировал жене для фотографии – на крыльце, на фоне рассохшейся облупленной двери в дом. Когда щелкнул фотоаппарат, он обернулся, увидел Бориса, замер на мгновение и вдруг сказал жене по-английски:
– А теперь – меня с Сезанном.
И мы с его женой одновременно рассмеялись...
Возвращаясь в город, мы выбрали дорогу через мост, идущий поверх двух поперечных улиц. Я наклонилась и внизу слева, параллельно мосту заметила длинную глухую стену монастыря, на которой висела табличка «monastires clarisses». В стене была открыта узкая дверь, на пороге которой стояла опрятная пожилая монахиня в черном одеянии, с белейшим платком на голове. Она раздавала небольшой терпеливой очереди бедняков и клошаров пайки съестного. Очередь состояла из несколько чернокожих, двух забулдыг с собаками, трех старых женщин. Каждому монахиня вручала батон хлеба и увесистый пакет. За спиной ее, в сумраке распахнутой двери, на полу угадывались ящики со снедью.
«Ты, может быть, помнишь контору городской лотереи Моормана в начале Спуйстраат? Однажды я проходилтам дождливым утром, когда у дверей в ожидании лотерейных билетов стояла длинная очередь. Состояла она по большей части из старух и людей такого сорта, глядя на которых нельзя сказать, чем они занимаются и на что живут, но у которых, вне всякого сомнения, хватает забот, неприятностей и горестей... Эта небольшая группа – олицетворение ожидания – поразила меня и, пока я набрасывал ее, приобрела для меня более глубокий и широкий смысл, чем раньше... Да, такая суета приобретает смысл, когда через нее постигаешь проблему бедности и денег. Так случается при виде почти каждого скопления людей: надо вдуматься в причины, собравшие их вместе, и тогда поймешь, что все это означает... Как бы то ни было, я делаю на этот сюжет большую акварель. Пишу я и другую акварель – скамья, которую я видел в маленькой церквушке на Геест, куда ходят обитатели работного дома. Называют их здесь очень выразительно: сироты-женщины и сироты-мужчины.»
Мы остановились на мосту, чтобы досмотреть сценку, хотя Боря считал, что это неприлично, и все время тянул меня прочь. Неподалеку от нас на мосту стоял и курил коренастый пожилой мужчина. Затягиваясь сигаретой, прищурив глаза, он внимательно и долго глядел туда же, куда и мы, на очередь неимущих, терпеливо дожидающихся своего воскресного провианта. Наконец придавил окурок о перила моста и, не торопясь, мимо нас направился вниз, чтобы присоединиться к этой очереди сирот-мужчин и сирот-женщин...
И в этот момент торопливо, и как бы взахлеб застучал по перилам моста, по мостовой, по нашим курткам и кепкам постылый холодный дождь, – словно спохватился, что утро потеряно, выдано совершенно задарма и незаслуженно всем этим прохожим, туристам, бродягам, монахиням, фонтанам, платанам и голубям...
***Экс-ан-Прованс был последним городом на нашем пути в этой поездке. Назавтра утром мы должны были добраться до аэропорта в Марселе.
Книга писем Ван Гога была прочитана, все зачеты, как казалось мне, сданы. Иногда вечером, лежа перед сном в очередном номере очередного отеля, я принималась опять листать ее, возвращаясь к тому или другому письму, – прощалась с книгой, поскольку по опыту знала: вернувшись домой, я ставлю книгу на полку, никогда больше к ней не возвращаясь. Книга, сопровождавшая меня в путешествии, становится как бы неотчуждаемой частью тех мест, отдаляется от меня, образуя в памяти кокон времени... Но хрипловатый резкий голос художника – я знала – будет еще какое-то время звучать в моих мыслях, так же, как с безмолвной нежностью будет отвечать ему голос брата...
***С пребыванием в Сен-Реми в жизни Винсента закончился период Юга. И хотя он писал брату: «Сам видишь – на юге мне везет не больше, чем на севере. Всюду примерно одно и то же.» Тео решает перевезти его поближе к себе... Париж с его бестолковой суетой, толпами, вернисажами и бесконечной враждой между группами и направлениями в искусстве, был противопоказан измученным нервам художника.
По рекомендации «папаши Писсарро», Тео списывается с неким доктором Гаше из Овер-сюр-Уаз, деревушки в тридцати километрах от Парижа. Странный эксцентричный человек, специалист по меланхолии, он и сам, как впоследствии уверял Ван Гог, мог бы стать самому себе пациентом. Ярко-рыжий (из-за цвета волос ему дали прозвище «Доктор Шафран»), с васильковыми глазами, орлиным носом и выступающим подбородком, доктор Гаше являл собой классический образ городского чудака. Тем не менее, его привечали многие художники, дарили ему картины: например, первое, что увидел Винсент в его огромном захламленном, похожем на антикварную лавку, доме была «Обнаженная» Гийомена, и Ван Гог долго любовался картиной, посетовав только, что Гаше не взял ее в раму.
Они понравились друг другу. Ван Гог стал являться в этот дом чуть ли не каждый день и редко когда возвращался без новой картины. В скромной комнате над кафе, которую он снял всего за три с половиной франка в месяц, прошли последние два месяца его жизни.
Сразу он жадно принялся за работу. Холмистые пейзажи Овера: хижины, крытые желтой соломой, пшеничные поля, исполинские каштаны, цветущие белым и розовым, аскетичная церковь на холме стали сюжетами его последних полотен.
Написал он и портрет доктора Гаше. Специалист по меланхолии сидит в классически меланхоличной позе, подперев склоненную голову рукой. Синий фон, веточка наперстянки на столе с гроздкой лиловых цветов и общая волнистость всех линий сообщает портрету такую проникновенную грусть...
Именно этот портрет и стал самым дорогим полотном двадцатого века, проданным на одном из мировых аукционов за немыслимую, неадекватную смыслу всей истории мировой культуры, цену...
В этот период – если проследить по его письмам к Тео – Винсент был спокоен... пожалуй, слишком спокоен... Пять месяцев миновало после его последнего тяжелого приступа в Сен-Реми, и Ван Гог торопился заполнить работой отпущенное ему время.
Но в эти же дни у Тео начались неприятности: заболел недавно родившийся сын, тезка Винсента, а главное, вконец испортились многолетние отношения с хозяевами галереи, где он проработал всю жизнь с такой истовой преданностью...
Хрупкое равновесие материального существования, которое держалось на ежедневном мужестве Тео, грозило обвалиться в гибельную пропасть. Это означало конец работы, потерю куска хлеба, потерю опоры и жалкой надежды...
И темная волна тоски накрывает Ван Гога.
Угрюмый, взвинченный, агрессивный, в очередной раз явившись к доктору Гаше и обнаружив, что «Обнаженная» Гийомена до сих пор не взята в раму, он устраивает настоящий скандал.
Страшное возбуждение, помноженное на одиночество и страх ожидания очередного приступа неумолимо крадутся за ним по пятам. Выходит, безумие и пожирающая душу тоска не остались там, в краю мистраля, а преследуют его и здесь? Выходит, что со временем вся его жизнь станет непрерывной цепью ужаса и мрака?
Художник Антон Хиршиг, сосед Ван Гога, с которым тот никогда не общался, как и с остальными художниками, квартирующими в Овере, позднее вспоминал «его дикие безумные глаза, в которые никто не осмеливался взглянуть».
И все-таки он работает, как ломовая кляча, даже в эти дни, словно пытается спастись, держась за кисть, когда она привычно месит краски на палитре.
В его сумрачной комнате над кафе так мало места и света, что все свеженаписанные и еще не просохшие полотна он сносит в скотный сарай и складывает там в грязном закутке, у неоштукатуренной кирпичной стены, с торчащей из нее соломой...