День ангела - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ушаков открыл машину и, откинув спинку сиденья, лег, закрыл глаза и начал вспоминать. Ни одна из его женщин не была похожа на нее, но что-то вздрагивало, что-то просвечивало сквозь тугую неподатливую волну времени, которая висела над жизнью или, лучше сказать, внутри которой жизнь несла его – беспомощную песчинку, одну миллиардную человеческого песка, – несла с одного берега к другому, и он – на ходу, на лету, на подъеме шумящей воды и бессонного ветра – пытался сейчас ухватить и понять, как это случилось, что именно она, о существовании которой он и не подозревал три дня назад, вдруг стала близка, словно часть его тела.
Рядом остановилась большая, много раз битая машина, сидящие в которой не заметили Ушакова и громко продолжали взволнованный разговор. Окна в машине были открыты, и Ушаков слышал каждое слово. Два голоса он узнал сразу же: это были Надежда с матерью. Третий голос – глуховатый и словно бы вовсе без возраста – принадлежал, как выяснилось, Анюте Пастернак.
– Любить ты должна прежде всего, Анюта, самое себя, – горячо говорила Надежда. – Телесно любить. Обожать неустанно.
– Что значит себя? – удивлялась Анюта.
– А вот то и значит! Я, например, каждое утро начинаю с того, что раздеваюсь догола и, вот так вот обхвативши себя руками – вот так вот, под мышками, крепко, – подхожу к зеркалу и несколько раз говорю: «Ты прекрасна!» И мне помогает! Поэтому, когда однажды Роже вздумал глазки строить с амвона одной прихожанке, мерзавке из Питера, я заявила: «Не на-до, го-луб-чи-ик!»
– Ах, господи, как же так: глазки? Ведь он же священник!
– Священник он, как же! – вздохнула Ангелина. – Не дай бог такому попасться!
– Еще раз услышу – ноги здесь не будет! – быстро отозвалась Надежда.
– Да нужно мне больно! – испугалась Ангелина. – Тебе хорошо? И живи на здоровье.
– Во-первых, переобдумай систему питания, – продолжала Надежда. – Стань микробиотиком. Не пожалеешь. Чай, зерна и суп! И другого – ни крошки!
– У нас тут есть один, – пробормотала в туманные небеса Ангелина, – пишет хокку. По шесть хокку в день. И так лет пятнадцать. «Хожу по воде. Наблюдаю за рыбой. Я счастлив, поскольку родился в деревне». Примерно так. Его наградили японской медалью. За эти вот хокку. Женат на японке. Они вместе целыми днями жуют. Как два грызуна: хруп-хруп-хруп. И все зерна. А спят на полу, завернувшись в попоны.
– Ну, это же крайность! – нерешительно возразила Анюта.
– Здоровый как бык, – неохотно согласилась Надежда. – Жутко нравится бабам. Хотел соблазнить даже нашу принцессу.
– Какую принцессу? – спросила Анюта.
– Вот ты меня спроси, что они все в ней находят, и я тебе не отвечу! – со страстной печалью призналась Надежда. – Какой из Парижа приехал! И дня не прошло – уже с ней!
– Откуда ты знаешь?
– А кто что скрывает? – удивилась Надежда.
– Ей есть что скрывать, – возразила Ангелина.
– Ах, это! Ну, да. Об этом она никогда не говорит, но всем все известно.
– О чем?
– У нее своя трагедия. Младший брат, которого она вырастила. Маленький брат, хороший мальчик. Рос без матери, мать у них давно умерла. После школы он приехал сюда учиться. Говорят, был очень блестящий ребенок, его даже приняли в Гарвард. Она жила в Москве с отцом, а он здесь учился. Потом началась история то ли с какой-то девицей, то ли еще что-то – короче, он стал наркоманом. Она бросилась его спасать, ее не впускали в Америку, она обивала пороги, потом все-таки приехала. Но по израильской визе, кажется. То есть прошло немало времени. Она там, в Москве, не поняла, что с ним, просто почувствовала, что он не в порядке. Про наркотики ей даже в голову не пришло. Всем кажется, что такие дела случаются только с другими детьми, с посторонними. А мой, мол, ребенок – другой. Мой-то, мол, знает, что это нехорошо, мы же ему объяснили! И она тоже так думала. А когда приехала и все своими глазами увидела – тут у нее, конечно, был просто шок.
– Досталось, я думаю, – глухим своим, невыразительным голосом сказала Анюта Пастернак.
– Ужасно досталось! – вздохнула Ангелина. – Мы ее с Надей не очень жалуем – и знаем за что, очень даже мы знаем! Но то, что, конечно, ей очень досталось, – тут чистая правда, тут я умолкаю. Хлебнула по полной. Главное, что у них такая была большая разница в возрасте – чуть ли не восемнадцать лет, – что она к нему относилась как к сыну.
– Он умер? – спросила Анюта.
– Передозировка. Она его сама и нашла. Мертвого.
Ушаков резко поднял откинутое сиденье и включил мотор. Машина рванулась с места, и в зеркальце, где пылко успела мигнуть небольшая звезда, подпрыгнули в страхе их мягкие лица и тут же исчезли, запутались в листьях.
Он выехал на дорогу, которая вела прямо к шоссе, и вдруг, в этих тонких и робких деревьях, которые словно просили о чем-то, зажглась незнакомая русская песня. Кто пел, Ушаков разглядеть не смог, но голос был свежим, печальным и страстным:
А над Тереком ночь тре-ево-о-о-жная,Свечки ста-а-авятся всем святым,Эх, казак лихой, отступать не поло-о-ожено,Так помирать тебе молоды-ым!
Не печалься за нас, атаман,Лег над Тереком белый тума-а-ан,За туманом нас ждет, атаман,Смерть веселая, крест да бурья-а-ан…
Голод
«Хлеба не было ни грамма. Людей очень много умерло. Пухли сильно. Вот под забором сидит, а потом – все. Самая страшная смерть – от голода. Украинцы приезжали, меняли все. Кофты, платья – все меняли на хлеб. Приходили к нам, прямо под забором умирали. Мы тогда пустой щавель ели. Не было чем забелить. Ели пустой. Щавель рвали и ели, картофли гнилые по полю собирали, толкли и ладки пекли. По лесу ходили, траву собирали, толкли, блины пекли. Верас – такая трава есть. С нее собирали цветы. Не дай бог!» (В.А. Буйновец, год рождения 1924, деревня Слобода.)
«Дорогой брат, уведомляем о том, что отец ваш сильно опух и плох. Также и мама ваша. А телеграмму послать нет денег. Поэтому, пожалуйста, проситесь домой. Ваш отец пока жив, но он без сознания, так что, пожалуйста, проситесь, хотя вы и служите на военной службе, но, пожалуйста, извернитесь домой, может быть, отца еще застанете в живых, но мать и сестру не застанете. Приезжайте и обо всем распорядитесь сами, а то у нас хоронить теперь очень дорого. И ямку рыть – весь трудодень пропадет». (Красноармейцу Космачеву от родных. 12 января 1934 г. Деревня Тихань Климовичского района.)
По свидетельству очевидцев, от голода умирали в первую очередь мальчики до трех лет и мальчики подросткового возраста (11–16 лет). Смертность среди девочек была на 20–30 % ниже. Так, в селе Сахновщине Красноградского района в 15 семьях умерло 30 мальчиков и 18 девочек, в селе Маниловке этого же района в 7 семьях умерло 16 мальчиков и 8 девочек, в селе Белики Кобелякского района в 4 семьях умерло 12 мальчиков и 6 девочек, в селе Веремеевке Кременчугского района в 5 семьях умерло 16 мальчиков и 7 девочек.
Дети были наименее защищенной категорией населения. Они погибали как от голода, так и оттого, что становились жертвами эпидемий, морозов, попадали в руки каннибалов. Существует множество свидетельств того, как крестьяне вели своих детей в большие города и на железнодорожные станции и там оставляли в надежде, что дети хоть как-то, но выживут. Весной 1933 года началось массовое уничтожение бездомных детей. В марте на Полтавском вокзале «специальный вагон перевели на боковую колею, а детей, толпящихся вокруг него в поисках еды, количеством до 80 человек, загнали в него силой с намерением везти их в колонию. Но в вагонах истощенные дети быстро умерли, и их закопали неподалеку».
Из свидетельства Грицини Феклы Кондратьевны, жительницы села Жуковка Красноградского района, которая в 1933 году несколько раз ездила в Полтаву, чтобы обменять вещи на хлеб: «Часто по несколько раз в сутки проводились облавы на беспризорных детей. Их ловили десятками, сотнями, закрывали в товарных вагонах. Дети вырывались, кричали, плакали. Вопль стоял на всю Полтаву. Однажды на вокзале сказали, что более полусотни детей закрыли в товарном вагоне, и они все там умерли. Некоторые люди даже утверждали, что их было не меньше чем сто человек».
Вермонт, наши дни
Юноша по имени Матвей Смит с самого начала своей девятнадцатилетней жизни привык, что вся ответственность за его кудрявую, как овца, белокожую и безответную сестру целиком лежит на нем. Первого апреля 1989 года Сесилию Смит в облике небольшого атласного свертка принесли в дом. Был День дураков, все друг друга дурили. Сесилия тоже могла бы быть куклой. Однако она оказалась младенцем. Матвею тогда было ровно два года. Он только-только начал говорить.
– This is your baby-sister, – сказали ему. – You are responsible for her.
Матвей за нее отвечал. «Беби-систер» стала взрослой девушкой, навела искусственный румянец на нежные свои, продолговатые щеки – которые, если не красить, белы, как метель, – просила у матери денег на новую грудь (чтобы сделать побольше!), окончила школу, взялась изучать трудный русский язык, а он за нее – отвечал. Он даже поехал в Вермонт на все лето, хотя у него были совсем другие планы, и ребята, с которыми он дружил, собирались пройти пешком всю Калифорнию, а другие ребята, с которыми он тоже дружил, отправились на Аляску, а третьи… Да что говорить! Он за нее отвечал, и ответственность за это белокурое и кудрявое, как овца, существо с тонким, но сильным голосом и всегда немного потными от волнения розовыми ладонями, спело усыпанное веснушками не только по лицу, поражающему своим глуповатым, как казалось старшему брату, выражением, но также по длинному, хрупкому телу – такому хрупкому, что если его уронить ненароком, оно бы разбилось, как чайная чашка, – эта ответственность так глубоко вошла в плоть и кровь Матвея Смита, так пропитала все поры души, что сейчас, когда у Сесилии, семнадцатилетней дурочки, появился ухажер, он начал беспокоиться, как будто она ему и не сестра, а дочка, рожденная в адовых муках.