Люди Дивия - Михаил Литов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А что ты выяснил? что ты собираешься делать? - загорелся любознательностью Момсик, ничего не знавший о моих планах.
Я сухо, сдержанно ответил:
- Это тайна.
- Но какие же тайны между нами? Ведь мы свои! У нас не должно быть тайн друг от друга! - запротестовал он.
Я жестко отпарировал:
- Удовлетворись моим стремлением помочь тебе.
Октавиан Юльевич удовлетворенно кивнул каким-то своим выводам, мелькнувшим в его голове, и если заподозрил у меня особую идею, то тут же отстранился от нее, желая и дальше оставаться свободным.
Тетя Мавра щедро угостила нас самогоном. Я почувствовал себя в ее деревянном доме, знакомом мне с детских лет, новым человеком, начинающим все заново, неискушенным, готовым всему удивляться, это было воздействие сурового напитка, и оно обеспокоило меня. У моей тетушки грудью были два хоботка, обычно лежавшие под платьем свернутыми в калачик и отнюдь не вредившие ее сдобным женским формам. Но когда тетя Мавра сильно возбуждалась, хоботки приходили в движение, преодолевали стеснявшие их границы одежды, стремились выпростаться во всю свою значительную длину и прихватить объект, на который положила глаз их хозяйка. Так случилось и на этот раз. Момсик беспечно хлебал огненное пойло, когда хоботки, ищуще шевеля своими крошечными, как у мелких грызунов, губами, незаметно обошли его голову с двух сторон и, с головокружительной быстротой присосавшись к его щекам, стали втягивать их и таскать, как это делают взрослые с нежными младенцами. Я видел, как оторопел поэт, как беспомощно искала его мысль объяснения случившемуся с ним. Он опешил и оцепенел и даже не в состоянии был поднять руки, чтобы отбросить присоски, которые вообще-то были не самой пленительной частью завладевавшего им существа. А тетя Мавра с ласковой улыбкой смотрела на него. Платье ее, и без того короткое, задралось, обнажив мощные ляжки, и из жаркого пространства между ними широкой лопатой выплыла огромная рука с растопыренными пальцами. Зачарованный столь впечатляющим зрелищем торжества женской плоти, я не развил никакой диалектики на счет принадлежности этой конечности к миру сверхъестественного, не прикидывал, насколько допустимо оставить ее в ряду тех двух обычных рук моей тетушки, крепость которых и я некогда познал. Рука-лопата подгребла Момсика на манер того, как дворники поступают со снегом, и словно пушинку перенесла его на ждущие колени тети Мавры.
Я выпил еще, сидя чуть поодаль от этих двоих, вздумавших на моих глазах заниматься любовью. Выпив изрядную порцию, я сжал кулаки и вперил перед собой испепеляющий взгляд, сидя уже где-то на краю комнаты, казавшейся теперь необозримой. Комната летела в космическую бездну, сливаясь с ней, и в этой бездне толпилось множество обитаемых миров, они шумели и галдели, они что-то мятежное делали со своими алтарями и скрижалями. С улыбкой удивления и легким возгласом на устах я открывал глаза: как же так? откуда они? каким чудом сотворены? Я видел летающие шары, которые мерцали в таинственной полутьме, сочетались и делились, складывались в один огромный шар, который вытягивался и темнел, обретал вдруг облик еще не виданной мной тети Мавры, медленно растягивающейся в кольцо вокруг невидимого ядра. И одежда на этой лунно усмехавшейся похотливой бабе как бы вставала на дыбы, топорщилась, как взъерошенная шерсть, но ветер движения тут же валил ее, сглаживал, прилизывал до блестящей скользкой влажности, и она, уже изворотливая, неудержимая, становилась кожей, гладкой и твердой, как панцырь черепахи. Старуха не то чтобы заголялась, она была уже нагой, и она была таковой от природы. В то же время здесь, у меня под боком, Момсик-колесо катился по пьяно схлестывающимся дорогам, и последние лучи где-то в далеких мирах заходящего солнца озаряли его, и спицы его сверкали как острые зубы, и Момсик-колесо искал, во что бы впиться режущей, как бритва, головой и ударить мощным хвостом. В недоумении оттого, что не нахожу своего счастья в этих людях, я пожал плечами.
Октавиан Юльевич, в действительности слившийся всего лишь с необъятными женскими коленями, вкатывался в лоно своей искусительницы и не без удобства располагался там. Его мысли были трезвее полдня, трезвее ясного неба, безмятежной морской синевы.
- Что с вами, старенькая? - вкрадчиво, нежно и мечтательно проворковал он, укладываясь на теплых течениях полумрака, в который бросилась, захмелев, тетя Мавра.
- Я изнемогаю от любви, - сказала старушка, не отнимая рук от лица и видя свою темноту, а не ту, в которой покоился и млеющий поэт.
Он замурлыкал:
- Я не задумываясь говорю вам: я ваш друг на веки вечные, до гроба, до скончания мира... Зовите меня просто Момсиком. Я ваш, я с вами, старенькая. Я совершу подвиги, которые прославят ваше имя. Я ваш трубадур.
Она слушала и сидела, глядя на велеречивого юношу излучающими радость глазами, снова молодая, цветущая, цветок в сильных и заботливых руках нового друга, роза, отражающаяся в его глазах, как небо в озере. Длинные ноги и тощая грудь Момсика сомкнулись, сложились параллельно, почти неразличимо соединившиеся макушка и неизвестно когда обнажившиеся розовые пятки глядели резко вверх, ибо вязкое лоно под его задом все раздавалось и расширялось, неумолимо втягивая его внутрь.
- Негоже так поступать с теми, - пробормотал поэт, - с теми, кто знает цену добру, справедливости и милосердию, кто жалеет даже заблудших, погрязших в пороках и себялюбии и к тому же готов не мешкая выступить в путь ради совершения геройских деяний... Отпустите меня, прошу вас!
Так они говорили, сплетая легкий венок бреда, который призрачно светился над их головами, пожимали друг другу руки и пожинали плоды своих заблуждений, успевая отдохнуть душой и выпить самогона. Я слышал их, я видел их, и меня переполняло отвращение. Их глаза созерцали время, когда не останется заблудших и погрязших в пороке. Их сердца бились в унисон. Странно швыряются люди своими жизнями. Эти двое были для меня как пустое пространство. Хоботки тети Мавры спеленали ненароком подобранного младенца, обладавшего немалым красноречием и клявшегося ей в вечной верности. Во мне ютилась убогая бедность мысли - опустошение, алкогольный смерч, который уже отступал, оставляя, однако, мрачные следы. Но я хотел выправиться и зажить достойной жизнью, а чего хотели они? Меня одолевали сомнения, недостойные цивилизованного человека, и если бы я услышал упрек в несостоятельности, я бы знал, что иного и не заслуживает парень вроде меня, которого ждут большие дела, но который в одно мгновение способен бросить и забыть все, пуститься по кабакам, в пьяные скитания, стать рванью, потерявшим голос чучелом с выпученными глазами, сизым носом и струйками слюны на подбородке. Ну конечно, конечно же, без непринужденной легкости, но и без особых мучений я пропил бы землю обетованную, куда наметил выбиться и вывести вместе с собой нас Мартин Крюков. А что говорить о моем прошлом? - я пропил бы его без задержки, мимоходом... вот мечта! и я расслабился, поплыл... Но вздрогнула, метнулась в другую сторону стрелка внутреннего барометра, и я мобилизовался, и я подтянулся.
Нет, нет! Не мой удел - быть выброшенным за борт. А Момсик, разумеется, погиб. Я пронзительно усмехнулся и взглянул на него, примеряющегося к своему новому положению, ищущего покоя и сытости в топких углублениях моей родственницы.
Прекратив топтание на месте и в один момент ускорив шаг, я побежал прочь, прочь, подальше, в ночь, озабоченный, встревоженный, раздраженный, объятый стремлением вырваться из мирка пошлости и низости, в который мне довелось окунуться. В мое намерение входило поскорее скрыться в лесу, в конце концов у меня была цель - в том лесу жить, ожидая дальнейших приказов Мартина Крюкова, и в достижении этой цели я надеялся забыть, что чуть было не оступился, едва не угодил в трясину низменных человеческих страстей. Но не пробежал я и трех кварталов по скудно мигающему огоньками Ветрогонску, как меня настиг Момсик, фантастический, если принять во внимание его умение идти по моему следу.
- Я вырвался! Я спасен! - радостно возвестил он, выдвигая из мрака счастливую физиономию.
Я думал иначе.
- Но ты же дал ей клятву!.. - укорил я его скупо.
- И ты на моем месте дал бы, - беспечно совершил поэт мысленный подлог, - когда б тебя вот так засасывало...
Еще иначе подумал я, нечто совсем противоположное его умозаключениям. Разъяренный, я вскинул руки над головой, потряс кулаками и закричал:
- На что ты надеешься? И как ты смеешь преследовать меня? Разве ты понимаешь все величие нашего дела? И что ты знаешь о наших тайнах?
- Перестань, Платон, - засмеялся он. - Мне ли всего этого не знать? Я такой же посвященный, как и ты. Не создавай проблему на голом месте. А отсюда давай поскорее уносить ноги, пока твоя тетка не опомнилась и не задала нам жару.
Мой рот уже был открыт, я был готов отказать ему, и не просто отказать, а обрушить на него настоящую анафему, отлучение от нашего дела, но что-то в его словах смутило меня, и я ничего не сказал. Признаюсь, мгновение спустя я уже думал, что и не собирался кричать, а что до моего открытого рта... что ж, у меня просто отвисла челюсть от изумления. Так ли, нет, не это суть важно, главное, что я действительно многое осознал, а прежде всего у меня мелькнула беглая мысль, еще мыслишка, о его, Момсика, каком-то особом превосходстве надо мной. Да, что-то в его словах, в самом тоне, каким он их произнес, указывало на это превосходство. Может быть, даже и моральное, не знаю. Уже, собственно, в том, что за его словами стояла большая сила, а он лишь приподнял над ней завесу и не стал, совершенно не стал высмеивать меня за то, что я был слеп и ничего не видел, заключалось указание на высоту, которую он если и не покорил еще, то имел все шансы одолеть не хуже, чем это делал я. Во всяком случае, я понял, что вел себя недостойно, загоняя моего друга в угол; он же выкрутился, надо отметить, преотлично; впрочем, я не стал сосредотачивать внимание на этом внутреннем признании вины, мне показалось достаточным просто переменить отношение к Момсэ.