Варшава и женщина - Елена Хаецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, – сказал Ясь, помолчав. – Куда идти?
Мама все объяснила. Встреча назначена сегодня на шесть часов вечера, Иерусалимские аллеи, угол бара… Забыла! Там еще колесо светится по вечерам над входом.
– Понятно, – сказал Ясь.
– Там он и будет ждать. Зовут – Вацлав. Среднего роста, в сером костюме. Не опоздай, у него очень мало времени.
И подала ему фарфоровые фигурки, заранее завернутые в платок. Ясь набросил пиджак, сунул их в карман. Ему вдруг стало смертельно жаль пастушка и пастушку. Никогда прежде о них не думал, стояли себе и стояли… Просто они были всегда, еще до рождения Ярослава. Смешные, ненужные, хрупкие.
«Вся жизнь наперекосяк, – подумал он сердито. – Пол-Варшавы разворотили, везде немецкие морды, в гимназии изучают токарный станок и немецкий язык, а я о каких-то пошлых…» Но сердитые мысли не помогали, на душе все равно было тягостно.
Мама, конечно, права. Заработанного не хватает, украденное выручает плохо.
Ясь плюнул и решительно зашагал к бару с колесом.
Вацлав – если только его действительно так звали – ждал. Все, как описано: серый костюм, средний рост. Выражение лица насмешливо-выжидательное: «Ну, мальчик, поглядим-поглядим, что такого ты мне принес…»
– Вы – Вацлав? – спросил Ясь, хотя и так было ясно. Вацлава можно было сажать в тюрьму за спекуляцию на основании одной только его ухмылки.
– Принес? – осведомился Вацлав, не тратя драгоценного времени на формальности. – Показывай… – И, видя, что Ярослав полез в карман, досадливо сморщился: – Погоди ты, не здесь же…
Они отошли во двор, и тут Ясь окончательно понял, что дело плохо: у заднего входа в бар, где валялись пустые ящики, сидели еще двое и весело глядели на Ярослава.
– Давай, – сказал Вацлав.
Сумрачно поглядев на двоих у ящиков, Ясь все же вынул фигурки, развернул платок. Вацлав пощелкал ногтем по пастушке.
– Фаянс, – бросил он пренебрежительно. – Двести еще дать могу…
– Давай двести, – хмуро сказал Ясь.
Вацлав забрал фигурки и принялся шарить во внутреннем кармане пиджака. Затем вдруг развернулся и резко ударил Ярослава в переносицу. Тотчас же те двое оказались рядом. Ясь упал. Несколько раз обжигающе ударили по спине, безошибочно попав по почкам, напоследок пнули в затылок и ушли, быстро и нагло стуча ботинками.
Ясь приподнялся, сражаясь с мутью в глазах. В воздухе плавали жирные червяки. Раскорячивая ноги и сильно шатаясь, он добрался до подворотни, выглянул – трое шли по Иерусалимским аллеям, не особенно даже торопясь, затем свернули в переулок.
Ясь затряс головой, как пес, и тут его вырвало.
– Ах ты, черт! – сказал он, хватаясь за стену.
На заднем крыльце показалась тетка в нечистом белом халате. Она несла ведро с какими-то отходами. Ногой она с грохотом отодвинула в сторону ящики и тут заметила Яся.
– А ты что тут делаешь? – закричала она сипло. – Ты что, блевать сюда явился, пьяная рожа? Иди, иди!.. Гляди-ка, еще чтоб немцы тебя не забрали! Бездельник! Я живо полицию позову!.. А мне потом убирать тут… за всякой сволочью… Давай, давай отсюда!..
Ясь слабо махнул рукой и выбрался на улицу. Голова еще гудела. До переулка он доковылял сравнительно быстро. Один из бивших Ярослава стоял в подъезде двухэтажного кирпичного дома, выкрашенного желтой краской, и беспечно курил. В окне виднелась вывеска: «Столярная мастерская». Ясь подождал, пока тот скроется за дверью, и засел в кустах напротив мастерской. Ждал, а заодно отлеживался. Резкая боль отступила, потом прекратилось и гудение в голове.
Около десяти вечера погасло сперва одно, затем второе окно мастерской. В переулке показались подручные Вацлава. Ясь проводил их бессильным взглядом. Затем – внимание! – умерло и третье окно, последнее.
Вацлав!
Постоял на пороге, закурил. Засмеялся чему-то сквозь зубы и пошел себе прочь, но не в сторону Иерусалимских аллей, а в глубь переулка. Ясь подобрал заранее облюбованный кирпич и двинулся следом, держась шагах в десяти.
На углу Вацлав остановился и снова прикурил. Ясь настиг его одним прыжком. Удар кирпича пришелся в основание черепа. Вацлав, не издав ни единого звука, повалился навзничь. Ясь стремительно нагнулся к нему, обшарил карманы. Нашел пятьсот злотых, схватил их в кулак и метнулся прочь, за угол. Там перевел дыхание, придал себе, по возможности, небрежный вид и зашагал прочь.
Мама встретила его тревогой и прямо в прихожей зашептала:
– Где ты пропадал? Я уже беспокоиться начала…
– Зашел к Стану, – соврал Ясь.
– Боже мой! Неужели не могло подождать? Ты ведь знал, что я места себе не нахожу…
– Мама, – сказал Ясь, – ну прости. Так вышло.
Мама быстро оглянулась на дверь столовой, где угадывался отец.
– Ну как? Продал?
Ясь безмолвно вручил ей пятьсот злотых.
– Надо же, как удачно! – обрадовалась мама. – Вот видишь, и среди спекулянтов встречаются порядочные люди!
– Это точно, – согласился Ясь.
Кшиштоф Лесень
Между прочим, это неправда, что мир для всех устроен одинаково, а вся разница в жизни людей проистекает от того, насколько хорошо они умеют прилаживаться к обстоятельствам. Будем считать так: вся полнота мира – только в Боге, а каждому человеку – лишь то, что он способен вместить. Плюс – искажения, вносимые падшими духами.
Вот пример. Когда умерла бабушка Ядзя…
Кшись прикрыл глаза, и тотчас обступили его замечательные, уже полустертые воспоминания: запах пирожков и крахмальных скатертей, кружевной ксендз, мама, похожая на Деву Марию, – в длинном, тонком темном платье, с черным кружевным шарфом на голове, отчего ее узкое лицо сделалось как будто из резной кости. Бабушку уложили в уютный гробик. Гробик был как колыбелька. Все там было приготовлено: и подушечка с желтоватым шитьем, и одеяльце с бледными розами вдоль края, и драпировка на стенках. И бабушка, на удивление мирная и симпатичная, устроилась в гробу даже как будто не без удовольствия.
Накануне вечером она была еще вполне жива и бодра и напекла целую гору пирожков. Бабушка к старости (как уже потом слышал Кшись) начала потихоньку выживать из ума, она воображала себя молодой, кокетничала с русскими великими князьями, коих знавала еще до знакомства с дедушкой, и изъяснялась исключительно по-французски. Ее никто в семье не понимал, и бабушка сердилась. А Кшисю она казалась волшебной.
Ну вот, бабушка Ядзя напекла эти румяные пирожки, укрыла их полотенцем и отправилась почивать. А утром обнаружилось, что она умерла. И пирожки ели на поминках.
В костеле, пока шла последняя бабушкина месса, произошел странный случай. Какая-то неопрятная нищая женщина принялась приставать, чтоб ей дали работу, пустили жить «хоть в подвал, хоть на чердак»; но вид у нее был такой вороватый, что от нее спешили поскорее отделаться. Но она все равно бродила по костелу, гремела нечистыми медяками в ладони и в голос бранила кого-то: «Вот дура! Вот дура!..» – а потом вдруг исчезла.
Но странным было не то, что нищая ругалась, а то, что видели ее далеко не все. Только Кшись, мама и еще две дальние родственницы. Это выяснилось уже на поминках, за теми самыми пирожками, когда мама стала возмущаться: что за отвратительная женщина, как она посмела в такой момент мешать общей молитве! неужели у людей совсем не осталось совести!
– Да, да, – подхватили родственницы, – и кто только ее пустил? Откуда она вообще взялась?
– Какая женщина? – удивился отец.
– Нищенка, от нее ужасно пахло, и она просилась к нам жить, а потом ругалась – прямо перекрикивала отца Адама, – объяснила мама.
– Удивительное дело, – молвил отец, – а я никого не заметил.
В этот момент одна старушка, поджимая губы, шепнула другой: «Конечно, он никого не заметил. Покойная Ядвига – его мать, а разве станешь глазеть по сторонам, когда хоронишь мать?» – «Разве Ядзя – его мать? – удивилась вторая старушка. – Я думала, Ядзя была ее матерью…»
Родители жили вместе так давно, что все уже позабыли, кому из них бабушка Ядзя приходилась матерью.
– Впрочем, я тоже не видела никакой нищенки, – сказала первая старушка.
И старший брат Кастусь не видел. И тетя Юлишка не видела. Вообще – никто, кроме мамы, Кшися и тех двух родственниц.
Вот тогда-то Кшись впервые заподозрил то, в чем окончательно уверился нынешней весной 1943 года: мир для всех людей неодинаков.
Взять Варшаву. Для водителя кареты «скорой помощи» это один город, для влюбленных, которым негде целоваться, кроме как во двориках и в садах, – совершенно другой, с подозрительными домохозяйками, которые трясутся за свое мокрое белье, вывешенное во дворах. А для подпольщика – третий, со складами боеприпасов, нелегальными квартирами, явками, радиоточками. И всегда это будет совершенно особенный город, интимно открытый только тебе одному.
Город Мариана Баркевича – это город засад, укрытий, гремящих жестью крыш, проходных дворов, которые пронизывают улицы насквозь, словно муравьиные ходы в сыром песке. Мариан знает в лицо каждую отметину от пули на штукатурке стен, он всегда может сказать: «Здесь весной сорок второго расстреляли троих поляков – это после неудачного взрыва у входа в «Гельголанд». Вот эта, где царапнуло, – это Станислав Птица бросил самодельную гранату осенью сорок второго, а за углом, где была булочная, там пять сколов и стекло до сих пор не вставлено, – там была перестрелка в феврале. Неужели забыл?» Попробуй только сознаться – да, забыл – и молодой Баркевич пожмет плечом, прилепит к нижней губе папироску и всем своим видом покажет, что ты перестал для него существовать.