Зеленый Генрих - Готфрид Келлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну как, отдал? — крикнул он мне навстречу.
— Конечно, — ответил я, чувствуя, как на душе у меня становится легче.
— Неправда, — снова заговорил он, — она все время сидела вон у того окна и даже с места не вставала.
И в самом деле, взглянув на сверкающие на солнце окна, я увидел в одном из них мою красавицу, причем окно было расположено как раз в той части дома, где я только что побывал. Я сильно перепугался, но все же храбро солгал:
— Клянусь тебе, я положил ожерелье и браслет к ее ногам, а кольцо надел ей на палец!
— Побожись!
— Клянусь богом! — воскликнул я.
— А теперь пошли ей воздушный поцелуй, если струсишь, — значит, ты дал ложную клятву; смотри, смотри, она как раз выглянула из окна!
Он был прав: она действительно перевела взгляд, и ее ясные глаза были устремлены прямо на нас; однако выдуманное моим приятелем испытание оказалось дьявольски жестоким, ибо я скорее согласился бы плюнуть в лицо самому сатане, чем исполнить это совершенно непосильное для меня требование. Но другого выхода у меня не было: ведь своей лицемерной клятвой я сам же отрезал себе последние пути к отступлению. Я быстро поцеловал свою руку и помахал ею перед окном красавицы. Девушка, все время внимательно наблюдавшая за нами, звонко расхохоталась и приветливо закивала нам; но я уже пустился бежать со всех ног. Чаша моего терпения переполнилась, и когда я выбежал на соседнюю улицу и мой товарищ нагнал меня, я подошел к нему вплотную и сказал:
— Ну, что ты теперь скажешь о твоей колбасе? Или ты думаешь, что мы квиты? Ведь твоя жалкая история с колбасой и в сравнение не идет с моей, с тем, что я тебе доказал! — С этими словами я, сам того не ожидая, вдруг повалил его на землю и стал бить кулаком по лицу, пока случайный прохожий не рознял нас, воскликнув:
— Эти бесенята мальчишки только и знают, что дерутся!
За все мои детские годы не было еще случая, чтобы я ударил кого-либо из моих сверстников в школе или на улице, этот приятель был первым, и с тех пор я не мог на него спокойно смотреть, а кстати раз и навсегда излечился от лжи.
Меж тем груды дрянных романов в доме моего приятеля вырастали все выше, а вместе с ними росло и безрассудство заядлых любителей чтения. Как это ни странно, но старики как будто радовались, глядя на своих бедных дочерей, которые все больше впадали в какое-то наивное распутство, непрестанно меняли любовников и все-таки никак не могли выйти замуж, да так и остались сидеть дома, окруженные целой библиотекой засаленных, дурно пахнувших книжонок и оравой младенцев, игравших с этими книжками и немилосердно рвавших их и без того растрепанные страницы. Тем не менее все в доме по-прежнему читали как одержимые, и даже с еще большим рвением, чем прежде, — ведь теперь это занятие помогало им забыть вечные ссоры, нужду и заботы, так что первое, что бросалось в глаза в их жилище, были книги, развешанные повсюду пеленки да всевозможные сувениры, оставшиеся на память от галантных, но неверных поклонников; рисуночки с гирляндой из цветов, обрамлявшей какое-нибудь изречение, альбомы с любовными стишками и храмами дружбы, деревянные пасхальные яички, в которых был спрятан амурчик, и прочая дребедень. Эта злополучная страсть, а также и другая крайность — увлечение разного рода религиозными теориями и фанатические споры о толковании Библии, которые вели собравшиеся в доме г-жи Маргрет бедняки, — все это было, как мне кажется, лишь отголоском все тех же смутных порывов сердца, поисками иной, лучшей жизни.
Что же касается моего приятеля, младшего отпрыска этой семьи, то его с детства изощренное воображение с годами стало проявляться уже совсем по-другому, толкая его на все более рискованный путь. Он искал в жизни только удовольствий; едва начав обучаться ремеслу приказчика, уже стал усердно навещать трактиры, где целыми днями сидел за картами, и не пропускал ни одного из городских празднеств и увеселений. Для этого ему нужно было много денег, и, чтобы раздобыть их, он пускался на самые невероятные выдумки, мелкое надувательство и плутни, в которых он сам не видел ничего плохого, считая их просто продолжением своего прежнего романтического фантазерства. Сначала он ограничивался лишь сравнительно невинными проделками, но это продолжалось недолго, и вскоре, словно поняв, что ему на роду написано стать вором, он принялся хватать все, что ему попадалось под руку. Ведь он был одним из тех людей, которые нимало не склонны умерять свою неуемную алчность и столь низки душой, что готовы взять хитростью или силой все то, с чем их ближний не хочет расстаться добровольно. Этот низменный образ мыслей порождает целый ряд жизненных явлений, на первый взгляд совсем друг с другом не схожих. Он питает упрямство нелюбимого властителя, который давно уже стал бременем для каждого подданного своей страны, но все еще не желает уступить свое место другому и, отбросив гордость и стыд, живет потом и кровью народа, хотя сам же презирает и ненавидит его; он разжигает угрюмый пыл влюбленного, который получил недвусмысленный отказ, но не хочет смириться с тем, что его любовь отвергнута, и долго еще омрачает чужую жизнь своей грубой навязчивостью; как и во всех этих темных страстях, мы находим его, наконец, и в черством эгоизме разного рода обманщиков и воров, больших и маленьких; и в каком бы виде этот низменный образ мыслей ни выступал, суть его всегда одна; это то же бесстыдное стремление завладевать чужим, которому отдался мой бывший приятель. Мало-помалу я совсем потерял его из виду и знал только, что он успел уже несколько раз побывать за решеткой; однажды, когда я и думать о нем забыл, мне случайно повстречался на улице оборванный бродяга в сопровождении двух стражников, которые вели его в тюрьму. Это был мой старый знакомый, и позже я узнал, что он умер как раз в этой тюрьме.
Глава тринадцатая
ВЕСЕННИЕ МАНЕВРЫ.—
ЮНЫЙ ПРЕСТУПНИК
Мне уже исполнилось двенадцать лет, и матушке пришлось призадуматься над тем, где мне учиться дальше. Планам отца, мечтавшего, что я буду обучаться в основанных обществами взаимопомощи и дополнявших друг друга частных школах, но суждено было осуществиться, так как открытые в то время хорошо оборудованные государственные школы сделали эти заведения ненужными; правительство вновь воссоединенной Швейцарии с самого начала уделяло этому вопросу большое внимание. Старый состав профессоров и учителей городских школ сильно пополнился за счет преподавателей, выписанных из Германии, и был распределен по новым учебным заведениям, учрежденным в большинстве кантонов и делившимся на гимназии и реальные училища. После долгих хождений по присутственным местам и совещаний со знакомыми матушка определила меня в реальное училище, и успехи, достигнутые мною в моей скромной школе для бедняков, которую я покинул с грустным и в то же время радостным чувством, оказались настолько удовлетворительными, что я выдержал вступительный экзамен ничуть не хуже воспитанников старых, пользовавшихся доброй славой городских школ. Ведь, согласно новым порядкам, и эти сыновья зажиточных горожан тоже должны были учиться на общих основаниях. Таким образом, я попал в совсем новую для меня среду. Если раньше я был одет лучше всех моих сверстников и считался первым среди этих бедняков, то теперь, наряженный в мои вечные зеленые курточки, которые я вынужден был донашивать до дыр, я оказался одним из самых скромных и незаметных учеников в классе, — причем не только по части одежды, но и по моему поведению. Большинство мальчиков принадлежало к старинным семействам потомственного бюргерства; некоторые выглядели холеными барчуками и были детьми знатных родителей, некоторые — сыновьями сельских богачей; но все они вели себя одинаково самоуверенно, отличались развязными манерами, а в играх и разговорах друг с другом пользовались каким-то прочно сложившимся жаргоном, приводившим меня в полное недоумение и растерянность. Повздорив, они сразу же пускали в ход руки, награждая друг друга звонкими пощечинами, так что мне было куда легче усваивать новые знания, чем осваиваться с этими новыми нравами, — а незнакомство с ними грозило мне всяческими невзгодами и злоключениями. Лишь тогда я понял, насколько сердечнее были мои отношения с тихими и кроткими детьми бедняков, и я долго еще тайком наведывался в компанию моих прежних друзей, с завистью и в то же время с сочувствием слушавших мои рассказы о новой школе и тамошних порядках.
И в самом деле, каждый день вносил все новые перемены в мой прежний образ жизни. Уже издавна городскую молодежь учили владеть оружием, начиная обучение с десяти лет и заканчивая его почти что в том возрасте, когда юноши уходят на действительную службу; однако до сих пор эти занятия были делом скорее добровольным, и если кто-нибудь не хотел, чтобы его дети их посещали, никто его к этому не принуждал. Теперь же военное обучение было по закону вменено в обязанность всей учащейся молодежи, так что каждая кантональная школа одновременно представляла собой воинскую часть. В связи с этими воинственными упражнениями нас заставляли также заниматься гимнастикой, один вечер был посвящен разучиванию ружейных приемов и маршировке, а другой — прыжкам, лазанью и плаванью. До сих пор я рос, как трава в поле, склоняясь и пригибаясь только по воле капризного ветерка моих желаний и настроений; никто не говорил мне, чтобы я держался прямо, не было у меня ни брата, ни отца, чтобы свести меня на реку или на озеро и дать мне там побарахтаться; лишь порой, возбужденный чем-нибудь, я прыгал и скакал от радости, но никогда не сумел бы повторить эти прыжки в спокойную минуту. Да меня и не тянуло заниматься подобными вещами, так как, в отличие от других мальчиков, росших, как и я, без отца, я не придавал им никакого значения и уже по своему темпераменту был слишком склонен к созерцательности. Зато все мои новые однокашники, вплоть до самых маленьких, прыгали, лазали по деревьям, плавали, как рыбы, проводили целые часы на озере, и главной причиной, заставившей меня приобрести известную выправку и кое-какие навыки в гимнастике, были, пожалуй, их насмешки, — если бы не они, мое рвение остыло бы очень скоро.