Проходные дворы биографии - Александр Ширвиндт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я привык закрывать глаза на недостатки людей (к чему всегда призываю тебя), чтобы понять для себя основное – нужен мне этот человек в жизни или нет, а не рыпаться в настроенческих муках то туда, то сюда.
Трудно! Мне очень трудно входить в такой страшный коллектив, как театр, со своими группировками, симпатиями и антипатиями, подлецами и дураками – трудно, поэтому я и пишу моему черноглазенькому дружку это скучное, очевидно, письмо. Потому что поделиться и посоветоваться больше не с кем, а ты ведь всегда понимаешь меня, только из упрямства споришь подчас. Так что нервно живет Кис – ни одной радости не было без борьбы и труда, без шепота и кислых улыбок. И хоть в конечном счете радость победы очень приятна, но раз, два, три… и нервы начинают шалить, выдержка кончается, и бежишь куда-нибудь далеко-далеко – бежишь и мечтаешь вбежать на 3-й этаж, уткнуться в дорогое пузо, забраться на диван и поплакать долго и зло.
Твой
Львов, 13 августа 1957Здравствуй, дорогой мой птенчик! 13-е число. Сегодня ночью буду с тобой разговаривать. Буду ругать за молчание и, надеюсь, хвалить за хорошее поведение.
Сижу в оперном, очень красивом театре – играю «Первую симфонию». Принимают прилично – аншлаг. Завтра «Акация» – волнуемся. Очень мне грустно и одиноко – все время помню, что тебя не увижу долго-долго. Все живут, считая дни до встреч, а я и не знаю, чем жить. Почемуто все время перед глазами дача, утро и ты – вошла ко мне наверх – светлая, родная и мягкая-мягкая – поцеловала, погладила и сказала: «Вставай, Кисик, надо ехать». «Ну», – сказал я. «Останься, дорогой! – погладила ты меня. – А я поеду». И опять поцеловала.
Я хороший у тебя, ты знаешь, ибо, когда тебя нет, я помню только, какая ты прелесть, а тебя-злюку забываю.
Львов я так и не посмотрел толком – некогда. Вот, надеюсь, после 16-го буду немного посвободнее днями – займусь осмотром.
У наших хозяев есть велосипед с мотором – он не работал, хозяин жаловался нам. Я сказал кисло, что можно посмотреть, на что гад Колычев[24] сказал хозяину, что, если ему как память дорог велосипед, не давать его в руки Ширвиндту, то есть в мои руки.
Это меня озлило, и я в течение двух часов во дворе возился с этим дохлым двигателем. Починил! И сам же поехал на нем в баню мыться. Все были в умилении, а Колычев мрачно молчал. Вот у тебя какой я! Читаю газеты и вижу, что фестиваль кончился. Напиши мне, каковы итоги. Что осталось в Москве после иностранного нашествия? Каковы благие и пагубные последствия? Много ли венерических заболеваний, улучшился ли вкус у москвичей, много ли народилось негритенков и так далее. С каждым днем все больше и больше дает о себе знать усталость. Моря нет, разрядки никакой – целый день в жарком театре: мажься, одевайся, размазывайся, опять одевайся. Самое печальное, что никаких перспектив отдыха нет. И тебя нет. Что за гадкая у меня натура – боюсь, боюсь, боюсь. Очевидно, это оттого, что вокруг меня рушатся все святыни – брак, любовь, невинность, верность, постоянство – нет его, не вижу, посему страшно мне. Все врут, красиво обманывают со слезами на глазах. Кругом ходят наивные дураки, мнящие себя единственными в мире обладателями верного, чистого существа. Как страшно подумать, что и я в их числе. А почему я должен быть исключением? Почему ты должна быть исключением, если таков жизненный закон и он неумолим?
Если это так, то лучше не жить, не любить, не верить, не надеяться, чтобы потом не было страшных разочарований.
Ну вот! Чуть было из-за тебя не опоздал на выход, чудом успел – не шел круг и задержали картину, а то бы конец – я начинаю картину. Так хотелось дописать мысль – и не успел. Ну ладно. Иду домой говорить с тобой.
Целую всю, всю.
Твой
* * *Письмо Наталии Николаевны
17 августа 1957
Киса, моя родная! Я исключение, честное слово, исключение! Вернее, нет, я не исключение, а вот все тебя окружающие – исключение. Ведь человек по натуре своей очень правдив, искренен, верен и постоянен, и все простые люди именно такие. И, знаешь, по-моему, они не думают об измене и обмане. И ты не думай. Ведь изменять – это противоестественно. А думай о том, что естественно, то есть о том, что я ни разу в жизни тебе не изменила и не изменю, всегда любила и буду любить.
Убедила, что я не исключение (из хорошего)? Ты тоже не исключение. Я, если начинаю думать, что будет со мной и с тобой через некоторое время, вернее, с тобой, мне становится скучно и на душе холодно («скучно» – не в смысле скука, а в зощенковском смысле). Ну ладно, это я дурака валяла. Я тебя люблю, и ты не думай и не волнуйся. То есть наоборот, думай и волнуйся.
Я все еще на даче. Приехала Нина Крайняя[25]. Сейчас ночь. Все спят, только Костя Страментов[26] стреляет из ружья. Совсем близко, и я каждый раз вздрагиваю.
Сегодня ходили за грибами. Дошли до деревни и обратно. Нашли 15 белых, 8 очаровательных подосиновиков и много других, так что на обед была огромная сковородка грибов.
Как хорошо сегодня было в лесу! И ты тоже ходил с нами за грибами, и мои 9 белых мы нашли вместе. Мне сейчас, да и не только сейчас, а всегда, хочется с тобой в осенний лес, чтоб пахло осенью, чтоб было солнышко и желтые с красными листья и чтоб было еще что-то, только что, я не знаю. Словом, чтоб было хорошо. Нет, знаю, «что-то» – это очень хорошо. Помнишь, так бывало уже. Хочу тебя и подмосковную осень!
А этого так долго не будет. Ни тебя, ни осени. У меня ведь будет лето, а потом сразу зима. Но, может, в конце сентября выдастся хоть один хороший денечек, и мы обязательно приедем на дачу и пойдем в лес. Напиши, что ты тоже хочешь. Тогда в этот месяц мне будет не так грустно, и я буду мечтать о тебе и об осеннем лесе.
Как дела у Вадика Жукова? Я Жукова очень люблю.
Сегодня уже утро. Вчера погас свет, и я не могла дописать, а сегодня утром ломала голову, почему же я люблю Жукова. Вернее, почему я это написала. Теперь вспомнила: я Жукова люблю за то, что ты его любишь, и буду любить всякого (кроме женщин), кого и ты. И буду любить всех, кто тебя любит (кроме женского пола, конечно).
Как удивительно быстро проходит день на даче. Встаем в 10 часов, завтракаем и идем гулять куда-нибудь далеко. Ходим до двух часов, в два – второй завтрак и сразу ложимся спать до шести часов. Тут уже обед. После обеда идем гулять, говорим о жизни и о любви (не называя фамилий), о красотах природы и архитектуры, в промежутках растаскиваем Бобку с каким-нибудь псом – Диком, Тифом, Джоном и всеми остальными собаками НИЛа. После этого сразу надо смыть кровь (собачью). Приходим домой часов в 9–10 и сразу ложимся спать.
Мы сегодня утром пошли звонить на скотный двор, и надо было подождать полчаса, и я повела Нину смотреть дом, в котором ты жил. Я на него смотрю, но не уверена, что это он. Потом увидела лестницу на крышу и вспомнила, как в твой день рождения мы с Миркой Кнушевицкой и Мишкой Державиным лазили туда.
Сейчас ходили в лес далекий, помнишь, куда с Рапопортами за грибами ходили, а потом на кладбище. Очень жалко, что я не с тобой ходила (не в мыслях, а на самом деле).
Кис, тебе неинтересно, наверное, все это. Ведь я тебе описываю буквально все, что я вижу и чувствую. На меня напала потребность описывать каждый свой шаг, вернее, мне все сейчас кажется очень значительным и настолько важным, что об этом невозможно не писать. Все-таки здесь настоящий рай, и отдыхаю я очень хорошо.
Ну, пора спать.
18 августа 1957Здравствуй, мой золотой птенчик!
Я очень, очень скучаю по тебе, скулю и примерно веду себя, несмотря на оргическую атмосферу вокруг.
Не писал несколько дней, ибо был в страшном волнении и переживании, и настроение писать хоть и было, а возможности спокойно сесть за стол не было.
Пишу подробный отчет о своем житье-бытье – все по порядку.
14 августа – премьера «Акации» – уйма волнений. Смотрел художественный совет и приехавший из Москвы представитель комитета, смотрел весь Театр имени Заньковецкой, где идет «Акация». Успех был очень большой, немного иного характера, чем в Одессе. Не такой бурный, но тоньше и тем ценнее.
15 августа. Утром заседал художественный совет по поводу «Акации». Ругали Маркову, Лифанову и чуть-чуть ведущих. Говорили много разного – для меня самое ценное – Бирман[27]: «Очень приятны в спектакле Колычев, Ширвиндт и Лихачев». Бирман – это очень сложно, и ее похвала особенно ценна.
В два часа дня обнаружилось, что 16-го в «Нашем общем друге» некому играть Лэммля – сквозная роль по всей пьесе. Дали, конечно, мне – кобылка, проверенная на Одессе. Спектакля я не видел, играл что-то другое в Одессе, текста еще нет, и неизвестно, у кого пьеса. Так мне нужно было играть второй раз в пьесе, которую не видел и не репетировал. К вечеру дали текст – учил, учил – ничего не ложится, да и только. Утром 16-го дали одну разводную репетицию – тяп-ляп, халтура. Вечером загримировали в парик и баки, напялили фрак и манишку, дали в руки трость, цилиндр и перчатки и – пшел на бал в английском великосветском обществе. Что куда девать, не знаю. Когда чего и после кого говорить – тоже. Болтался, болтался, даже танец танцевал. Сыграл. Один раз перепутал, кто чей муж и на ком я должен женить мистера Флэджби – предложил ему жениться на моей собственной жене. «Не забыли ли вы, мистер Флэджби, что я обещал женить вас на мисс Лэммль?» Ничего, прошло. Хвалили, говорили «молодец», профессиональный, мол, и хваткий (говорили за глаза – значит, честно). Это была, очевидно, моя последняя премьера в гастролях.