Частное лицо - Андрей Матвеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К темному пятну вела узкая, петляющая тропинка, усыпанная хвоей и шишками. Они шли, сосны наплывали на них и скрывались в уже наступивших сумерках. Было тихо, где–то вдалеке куковала кукушка. Изредка с шорохом пролетали ночные бабочки, чудный, теплый вечер, один из первых без признаков дождя. Внезапно черное пятно превратилось в бревенчатую стену с большим проемом закрытого ставнем окна. Они обошли дом и вышли со стороны фасада. Дача была двухэтажной, точнее — полутора: большой первый этаж, сделанный из деревянного пятистенка, и надстроенная вместо чердака мансарда. Небольшой палисадник перед крыльцом, дверь накрест забита досками, да еще закрыта на большой висячий замок. Приятель–философ перемахнул через заборчик палисадника и кошкой взобрался по столбам веранды на маленький балкончик, куда выходило окно мансарды. Послышался звон разбиваемого стекла, затем зажегся свет фонаря. В воздухе чувствовалось присутствие индейца Джо, вампиров, упырей и прочей нечисти. Приятель–философ высунулся из окна веранды и кинул вниз веревку. Путь был свободен, неизвестным оставалось только одно — смогут ли девицы воспользоваться этим путем.
Девицы смогли, и вот они уже спускаются с мансарды вниз, холодную и неживую комнату, с мертвыми и молчащими вещами. Философ–командир запаливает взятую с собой керосиновую лампу, предупреждая всех, что они должны быть осторожными и не устраивать пожаров. Именно пожаров, во множественном числе. Все молча кивают головами, всем несколько не по себе, одно дело собираться в чью–то собственность, другое — оказаться в ней. Дело поправляется портвейном, после второго стакана отчужденность и стыд пропадают, и они начинают скакать и сходить с ума так, как это и положено молодым людям — юношам и девушкам, не юношам и не девушкам — их возраста. Его приятель–философ требует, наконец, внимания, и они усаживаются вокруг большого обеденного стола, заставленного консервными банками, разломанными буханками хлеба, еще не опорожненными стеклянными банками, стеклянными водочными поллитровками, пачками сигарет. В самом центре стола стоит (ст–ст, вновь повторяющийся поцелуй согласных) керосиновая лампа, элегическая «летучая мышь», элегически–ностальгическая, ностальгически–романтическая и прочая, прочая, прочая. Приятель достает из внутреннего кармана брезентовой куртки пачку тонко сложенных листочков папиросной бумаги, разделяет на две неровные стопки, берет одну и начинает читать вслух. Приятель пьян и читает тихо и плохо. Да и все они уже пьяны, так что слушают только из чувства гордости и самолюбования: чтение это придает их эскападе характер чуть ли не политической сходки, да и потом — чтение это совсем не мешает им пить портвейн, водку, курить да есть консервы прямо из вскрытых банок. Ставя пустой стакан на стол, он замечает, что его однокурсник, тот самый, что несколько лет спустя отнюдь не случайно нажмет на спусковой крючок девятимиллиметрового пистолета марки ПМ, выщелкивает на ладонь из посверкивающей серебряной фольгой облатки несколько небольших белых таблеток и быстро бросает их маленькой кучкой себе в рот.
— Что это? — спрашивает он. — Седуксен, — отвечает сокурсник и протягивает облатку ему. Он повторяет ту же операцию, что наблюдал сколько–то секунд назад, и запивает добрым глотком портвейна. Несколько минут ничего не происходит, а потом он чувствует, как кровь ударяет в голову, тело как бы расползается в разные стороны, он перестает ощущать собственный вес, жар в голове проходит, она становится необыкновенно чистой и ясной, только воспринимает все, что вокруг, в измененных пропорциях. И потом — удивительная нежность, поселившаяся в нем вместе с этой маленькой горсткой небольших белых таблеток. — Что, забалдел? — спрашивает сокурсник. — Ага, — отвечает он и тянется за сигаретой. Руки не слушаются, пачка подпрыгивает и не дается в пальцы. Наконец он ловит ее, достает сигарету и жадно закуривает. — Колесами балуетесь? — спрашивает философ–командир и добавляет: — Еще есть? — Сокурсник достает из кармана непочатую упаковку того же снадобья, и вся их разведгруппа вместе с женским спецконтингентом глотает небольшие белые таблетки. После этого листочки тонкой папиросной бумаги куда–то деваются, а они начинают танцевать, хотя музыки нет, но на нет и суда нет, и не надо, и так хорошо, танцуем, братцы? танцуем, кто–то задувает ностальгически–романтический керосиновый огонек, темно, еще час до рассвета, хотя — вполне возможно, — что и меньше. Один из философов начинает петь, без гитары, без банджо, без мандолины, без балалайки, без лютни. Просто петь, громкое и сольное пение: — Раз пошли на дело я и Рабинович. — Взвизгивает девичьи–женский голос, взвизгивает и подхватывает: — Рабинович выпить захотел. — Громкое уханье, и вступает, мерно отбивая такт ногами, хор: — Отчего не выпить бедному еврею, если у него немного дел?!
Ему становится душно, он решает выйти на свежий воздух. С трудом находит дорогу из комнаты, зажигая спичку за спичкой, освещает себе путь в мансарду. Ноги легкие, почти бестелесные, он их просто не чувствует. Вот и окно, берется руками за веревку, внезапно руки не выдерживают, веревка остается висеть сама по себе, чуть раскачиваясь, а он летит с высоты мансарды, больно ударяясь грудью о землю. Слава Богу, что здесь грядка и, слава Богу, что на грядке нет колышков, подумал бы он, если бы мог, но он просто переворачивается на спину, смотрит в светлеющее небо и думает, что больнее, чем есть и было, уже все равно не станет. Затем пытается встать, но получается это с трудом, ноги вернулись на свое место, теперь он чувствует их, вот только они стали намного тяжелее. Он пытается сделать шаг и падает, не выдержав боли. Из окна мансарды высовывается та самая девица, что в не таком уж далеком будущем познакомит его со своей подругой, которая и станет затем его женой (курва, будет говорить он через годы). Она смотрит вниз и замечает его, барахтающегося и стонущего, — Боже, — вскрикивает девица и ладно смахивает вниз по веревке. Протягивает руку, он опирается, с трудом, но перебирает ногами. Через заборчик палисадника не перелезть, но вот и калитка, закрытая на деревянный колышек. Никаких трудов достать колышек и открыть калитку, опереться на девичье плечо и доковылять до ближайшей сосны и прислониться спиной.
— Закатай штанину, — требует девица. Он послушно закатывает штанину, и она пальпирует ногу. — Все в порядке, давай другую. — Ее прикосновения нежны и возбуждающи, голова низко склоняется к нему так, что он видит затылок с густой копной черных волос. Кладет руку и начинает поглаживать. Боль в ногах проходит, скоро совсем рассветет, девица послушно отвечает на поцелуй, но, когда он тянет ее рядом с собой на землю, грубо отталкивает руками, говоря при этом: — Отстань, не хочу! — Он отстает, она помогает ему встать, они идут обратно к дому, оба покачиваясь, оба пьяные и наседуксененные, только он больше, намного больше, никакой умеренности, ни в чем и никогда, и за это время — какие–то мгновения, что надо пройти от сосны до палисадника — они становятся почти друзьями.
Естественно, что обратно в мансарду залезть он не может, но, впрочем, это и к лучшему. Уже рассвело, пора линять. Делать ноги, обрубать хвосты. Тип–топ, прямо в лоб, по тропиночке хлоп–хлоп. По лесной тропинке, ведущей обратно на станцию. Первая электричка в 5–30, сейчас почти пять. Вся разведгруппа в сборе, довольные, напившиеся, наевшиеся, натанцевавшиеся, прочая, прочая, прочая. Философ выстраивает их опять в две шеренги, по порядку номеров рассчитайся! Первый–второй, первый–второй. Левое плечо вперед, шагом–ар–рш! Философ–приятель вдруг начинает хлопать себя по карманам: ребята, я листочки забыл! Плюнь! Что вы! Они собираются кучкой, алкоголь и таблетки заметно усилили свое действие, все на отрубе, сейчас бы лечь да отрубиться, приятель возвращается, довольно поглаживая себя по карману. Вперед, командует философ–начальник, и они гурьбой устремляются к станции. Он плетется в самом конце, девица–сокурсница помогает ему идти (сердобольная, нашла себе занятие!). Гудит электричка, вот уже подходит, еле успевают вползти в последний вагон. В вагоне они все засыпают и просыпаются только на вокзале. — Отлично съездили?
— Отлично, — и разбредаются с вокзала в разные стороны, желая только одного: поскорее оказаться дома и лечь спать. Что, впрочем, и делают в течение часа.
Нельзя, конечно, утверждать, что в подобных развлечениях он провел все лето. Месяц, может, два. До практики, до колхоза. Безделье молодого нигилиста–экзистенциалиста, отпустил волосы, решил, что стал хиппи и пустился во все тяжкие. Слава Богу, что сокурсница/приятельница, слава Богу, что не хотелось ей только тогда, в лесу, под сосной. Безмятежность юношеской дури, когда стихи пишутся в кафе на салфетках. Мать привыкла к тому, что от него частенько попахивает вином и постоянно — табаком. Что он начал ночевать не дома. Матери привыкают ко всему, смиряются с этим и понимают, что их молодость прошла. И начинают жить молодостью своих детей. Смысловая цепь не должна прерываться. Род уходит, и род приходит, продолжение опять читай у Екклезиаста. Сокурсница/приятельница жила неподалеку, и они виделись почти каждый день. Впрочем, о Нэле он ей не рассказывал. Дарил цветы, водил в кино, затаскивал в любую случайную постель. Они привыкли друг к другу за этот месяц, как две собачки. Две кошки. Две обезьянки в зоопарке. Чита и Мачита. Единственное, чего он ей не позволял, так это менять старый пластырь на новый. Старый бактерицидный пластырь на новый бактерицидный пластырь. Делал сам. Сам с усам. — Что там? — спрашивала она. — Сердце, — как–то меланхолически–грустно отвечал он, натягивая на себя рубашку после любви. В один прекрасный день, когда они занимались этим у него дома, их застукала мать. Пришлось познакомить, пережив несколько неприятных минут. С годами все становится проще, перестаешь стесняться того, что естественно, а если и краснеешь, то лишь на время. Матери его сокурсница/приятельница понравилась, и мать решила, что у ее сына все хорошо. Она не догадывалась, как крепко ошибается. Впрочем (слово–паразит, уже набившее оскомину), сокурсница/приятельница тоже считала, что у него все хорошо и тоже не понимала, что ошибается. Знал правду лишь он один, знал, когда пил портвейн, когда глотал таблетки (седуксен, ноксирон, реладорм, родедорм, реланиум и прочая дребедень, включая циклодол, кодеин и этоминал натрия, врач–нарколог Ирина Александровна Полуэктова уже год, как закончила институт), знал, когда читал книги, писал стихи в кафе на салфетках и ложился со своей сокурсницей/приятельницей в постель. Впереди зияла огромная черная яма, и скоро он в нее попадет. Охотники вырыли ловушку на привычной для него тропе, сами засели в засаду и ждут. Засели в засаду. Ждут. Над тропой чуть колышатся низко нависшие ветви, ветерок отгоняет запах ловцов, дует не от них, а наоборот. Сердце, пусть и залепленное пластырем, подсказывает, что лучше затаится и переждать, но ноги несут вперед. Если же ловушка не поможет, то устроят облавную охоту. Что–то, да устроят. Что–то. Да. Устроят. Сразу после практики он уехал в колхоз, распрощавшись на месяц с сокурсницей/приятельницей, которой сельхозработы были противопоказаны по медицинским соображениям. Вернувшись же, обнаружил, что она его разлюбила, но перенес это достаточно легко, если не сказать, легкомысленно. Ловушка, ожидающая его, была другой. Что же касается сокурсницы, то мотивы ее этого поступка нам неведомы. Но почти друзьями они остались, более того, пройдет какое–то время, и она познакомит его с его же будущей женой. Вот так: тип–топ, прямо в лоб. Его с его же. Но пока до этого еще далеко и все идет по–прежнему. Месяц, еще один, еще, вот и зимняя сессия. Каникулы. Месяц, еще один, е… Ще выпадает, так как охотники ловко накидывают сеть.