В непосредственной близости - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Простите?
— Какой у нее может быть характер? Она еще школьница, мистер Тальбот.
— Мисс Чамли…
— О школьницах у меня нет никакого мнения. От них нечего ждать понимания, сочувствия или еще чего-то. Они как флюгер на ветру. Да вот хотя бы мои сестры — если бы не матушка, они бы сбежали с первым же встречным в мундире.
— Мисс Чамли уже не школьница.
— Она хорошенькая, признаю, веселая, с зачатками ума…
— С зачатками?!
— Послушная…
— Мистер Бене!
— А что такое?
— Лейтенант Деверель теперь на «Алкионе», а он отъявленный…
— Задира, мистер Тальбот? Мне он не понравился, хоть я его почти не знаю.
— Мистер Аскью сказал мне… Мистер Аскью сказал, что Джек-красавчик…
— Во всяком случае, это ему я обязан своим прискорбным изгнанием.
— Но, мистер Бене, простите — «изгнание»? Вы, похоже, счастливы. Ваше непринужденное обращение, само выражение лица — столь радостное, сэр…
Лейтенант Бене был, казалось, удивлен и недоволен. Он надел зюйдвестку.
— Неужели вы серьезно, мистер Тальбот! Я — и счастлив?
— Прошу прощения!
— Будь я человеком ограниченным, мистер Тальбот, я бы завидовал вашему положению. Вы влюблены в мисс Чамли, не правда ли?
— Конечно.
Лицо у лейтенанта Бене было мокрое, но не от слез, а от дождя или от брызг. Золотые кудри метались по лбу. Подзорная труба у него под мышкой казалась настолько неотъемлемой частью всей фигуры — как моряка, так и человека, — что, когда он вдруг выхватил ее и взбежал обратно на шканцы, это выглядело как если бы он вытянул еще одну конечность, которая прежде была сложена, словно у насекомого.
Лейтенант направил трубу на горизонт. Затем обратился к Камбершаму, и некоторое время оба джентльмена держали подзорные трубы, параллельно их направив и ухитряясь при этом все время стоять прямо, чем вызвали мое восхищение. Мистер Бене сложил трубу и бегом возвратился ко мне.
— Китобойное судно, мистер Тальбот. Они не подойдут, даже если дать сигнал бедствия.
— Мистер Бене, вы сказали — «завидовать вашему положению»?
— Я о письме, сэр. Мне следовало передать его вам в руки, но вы хворали. Я отдал вашему слуге.
— Виллеру?
— Нет, не ему, другому. Эй, вы там! Не сводить глаз с горизонта, не то шкуру спущу! Даже не сообщил о судне!
Этот рев, весьма напоминающий рык капитана Андерсона, исходил, однако, от лейтенанта Бене. Откинув голову, он обратился к верхушке того, что осталось от грот-мачты, а затем повернулся ко мне и продолжил обычным своим голосом:
— Вот полоумный! Думаю, мы еще с вами увидимся.
Лейтенант поднял руку, отдавая салют, и прежде чем я успел ответить, поспешил вниз по трапу. Я так же проворно вбежал в коридор в поисках Филлипса. Он явился и, когда я потребовал письмо, шлепнул себя ладонью по голове, укоряя ее в том, что она дырявая, ровно решето. Но я-то болел, а ему, мол, нужно успевать и туда и сюда… Я нетерпеливо его слушал и наконец отослал прочь, искать письмо, на что ему потребовалось немалое время. Это дало мне возможность предвкушать, какие бесценные сокровища содержатся в послании. Длинное письмо от мисс Чамли, написанное бессонной ночью после бала! Или быть может, признаваясь в своем чувстве еще более откровенно, чем я, она передает мне свой дневник — куда более искренний, чем мой, ибо выражение моих чувств ограничивает обычная мужская сдержанность. Тут и трогательный рассказ о смерти любимой матушки, и засушенный цветок из садов Уилтон-хауса,[30] и подкупающе непохожий портрет ее старенького учителя музыки! Ох уж этот оптимизм и фантазия молодого влюбленного! Сие состояние души подогревает все чувства, подобно тому, как греется вода в котелке над огнем. Но Филлипс, хоть и искал долго, вернулся с письмом слишком рано; оно оказалось маленькое, тоненькое, на дорогой бумаге, и так сильно надушено, что я сразу все понял, и у меня упало сердце. Как глупо — я ждал чего-то большего, а это оказалась всего-навсего записка от «самой восхитительной из женщин» (по мнению лейтенанта Бене)!
Я поспешил к себе в каморку.
— Убирайся отсюда, Виллер! Убирайся!
Я развернул послание. Накатила удушливая волна аромата — пришлось утереть слезы.
«Леди Сомерсет с наилучшими пожеланиями мистеру Эдмунду Фицгенри Тальботу. Леди Сомерсет дает дозволение на переписку между ним и мисс Чамли, под наблюдением леди Сомерсет. Предполагается, что мистер Тальбот не будет иметь притязаний на большее, чем обмен дружескими письмами, и что переписка заканчивается или прерывается по желанию любой из сторон».
Неужели эта женщина думает, что я не стану писать — будь у меня на то дозволение или нет? Но здесь еще… Вот оно! Передо мной на койке лежал другой, меньший листок. Он, конечно, выпал из первого письма. Листок не был надушен — только пропитался запахом своего дорогого конверта. С безумным нетерпением и пылом, коих никогда в себе не подозревал, я прижал его к губам и развернул дрожащими пальцами. Только те, чье сердце когда-либо столь же сильно трепетало при виде письма, поймут мою радость!
«Молодая особа никогда не забудет встречу двух кораблей и надеется, что когда-нибудь они бросят якоря в одной и той же гавани».
Глупый восторг и даже слезы! Не стану повторять всех бесчисленных щедрых и безрассудных обещаний, что срывались с моих губ сами собой при мысли о далеком милом видении! Это и так ясно всякому. Она — мой венец жизни, и другого мне не надо.
«Молодая особа никогда не забудет…» — написала она, — возможно, со слезами: на обороте виднелись расплывчатые следы. Листок определенно лежал поверх страницы с невысохшими чернилами. Ни одного слова толком не прочесть — смазанные зеркальные отражения. Хватало и клякс. Это породило во мне благоговейное чувство близости к Ней. Чего бы я не отдал за то, чтобы губами снять чернильные пятнышки с ее тонких пальчиков!
Я схватил зеркало и поднес его к листу. Мой разум восстановит целое слово по одной букве с кляксой, провидит смысл, выказав недюжинный пыл, который неведом академикам. Наконец я разобрал первую строчку. «Несметно в ней изъянов, говорят, а добродетелей…» (Слово «добродетелей» я сам поставил в множественное число, ибо не думаю, что мисс Чамли могла написать нечто столь неподходящее для ее пола и возраста, как рассуждение о добродетели дамы.)
Несметно в ней изъянов, говорят,Но добродетелей найдете вы навряд.Подсолнух солнце провожает взором,Она — мужчин; а…
Дальше я ничего не разобрал, но и без того получил очаровательную фразу, написанную ее рукой. Готов поклясться, сам Александр Поуп не написал бы столь тонкой сатиры! Я слышал ее голос и видел улыбку! Марион — поклонница поэзии, как и лейтенант Бене. Разве он не говорил, что муза может вывести на кратчайший путь к женскому сердцу или подсказать нужные слова!
Не знаю, хватит ли у меня решимости описать, что произошло далее. Я всегда считал себя — увы, справедливо! — личностью прозаической. И вот теперь, не теряя времени даром, с пронзительным чувством едва ли не стыда я взялся за перо! Во всяком случае, решился — ведь это кратчайший путь к ее сердцу! Чем еще заняться на корабле, затерянном среди безбрежных миль, среди океана времени, в разлуке со всем, что составляет мое существование — терпимое, сказал бы я, не будь у меня этой всепоглощающей причины для жизни. Я прижал руку к сердцу и объявил, что каждое движение досок у меня под ногами, свидетельствующее о приближении нашем к гибели, будет вселять в меня не более чем раздражение препятствиями, отделяющими меня от того, чего я жажду.
Весь мой опыт общения с музами сводился к греческому и латыни, к элегиям, «пятистопнику с шестистопником», как мы их называли.
Однако — я страшно краснею при этом воспоминании, но правды не утаишь — уже тогда было у меня смутное чувство, что только ради тебя, моя дорогая, мой мудрый ангел, только ради тебя вел я этот дневник!
Я выбрался из плаща, уселся перед пюпитром, поцеловал несколько раз письмо и взялся — уж позвольте мне сделать признание — писать Оду Возлюбленной. О, мистер Смайлс прав совершенно: все мы безумны. Истинная правда, свидетельствую, что даже не сама поэзия, а лишь поползновения на нее служат заменителем, хотя и убогим, присутствия возлюбленной. Я словно поднялся над собой и видел все ясно, как с вершины горы. Будь то мильтоновский Бог или шекспировская неведомая смуглая леди (или еще более неведомый джентльмен), будь то Лесбия или Амариллис, или, черт побери, Коридон — предмет любви поднимает сознание в сферы, где имеет смысл только язык абсурда.
Итак, я, наполовину пристыженный, полагая свою затею полностью безрассудной, но совершенно неизбежной, уставился на чистый лист бумаги, словно в нем таилось и утешение, и осуществление моих надежд. Я гляжу на него теперь — вот они, следы жалких потуг передать истинную страсть: кляксы, зачеркнутые строки, поправки, добавления, тщательно помеченные ударные и безударные слоги, предположения — о себе и о ней; при всей неумелости это представляет настоящую поэзию страсти — для тех, кто способен понять.