Поездки к переселенцам - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-
Во время проезда через Оренбург, на переселенческой станции, мне пришлось, единственный раз во все мои поездки, видеть "своими глазами" несколько "курских" семейств, повидимому не знавших крайней нужды и даже имевших некоторые средства. Для подлинного типа курского переселенца иметь средства — дело невозможное; курский — всегда без средств, без копейки, иначе он не был бы курским. Поэтому несколько курских семейств, не знавших нужды и имевших некоторые средства, были для меня явлением совершенно неожиданным. Народ, мужики и бабы, парни и девки были рослые, но какие-то мягкие, нежные; все молодые бабы были, так сказать, пышного телосложения, и девки, видимо, приготовлялись быть такими же пышными, как их замужние молодые сестры. Выражение лиц и в особенности глаз у всех этих мягких в суставах, нежных в телосложении людей, всякого пола и возраста, было почти детски наивное; у ребятишек, пожалуй, еще и играли в глазенках искорки любопытства, но у пышных баб и "нежных" молодых мужиков ничего, кроме светлой, чистейшей наивности, не выражалось. По глазам трудно было отличить бабу от мужика, а обоих вместе от ребенка. Да и вообще в мужиках было что-то бабье, и на моих глазах молодой мужик нянчил ребенка, как истинная баба. Мне даже почудилось, что и от него пахнет теплым молоком, запах, который весьма ясно ощущался среди пышных баб, когда я вошел в большую комнату переселенческой станции. Все бабы были в какой-то суматохе: мыли рамы, подтирали полы, вообще прибирались. Глядя на это, я понял, почему именно мужики нянчат грудных детей, но затем с двух слов, которые почла нужным сказать одна из пышных баб, я узнал, что вся суматоха происходит потому, что семьи собираются уходить обратно…
— Да давно ли вы пришли?
— А кто е знает! — выпрямившись, поправляя одной рукой повойник, и держа в другой мочалку, мягким и веселым девичьим голосом ответствовала молодая пышная баба и смотрела большими, но истинно ребячьими глазами.
— С неделю как пришли! — прибавила другая и затем сразу все затараторили. Ни в ребятах, ни в девках, ни в бабах не было и тени мысли о какой-нибудь трудности предстоящего пути, все они точно в игрушки играли и все знали только одно, что надо мыть полы и рамы.
— Ты у мужиков спроси, — наконец сказала мне одна из пожилых женщин. — Спроси-кось, они там на дворе… Увспроси-кось!
Но и от молодых мужиков, которые пахнут женским молоком, тоже ничего путного узнать мне не пришлось.
— Ходили наши… трое… шш!.. шш!.. — не то бабьим, не то детским голосом, растягивая слова, проговорил он и замолк, раскачиваясь с ребенком, завернутым в ваточное одеяло.
— Шш… шш… Там вон… старики… Шш… шш…
— Не раскачивай его! — тягуче пропела баба, во весь рост и во всей своей пышности стоя на крыльце с грязным ведром. — Дергаешь его. Полегоньку… да шушукай!..
— Шш… ну, ну, шш… Старики там…
Но и старики не блистали пониманием собственного своего положения и только как бы недоумевали о причинах своего появления в Оренбурге и решения почти тотчас же возвратиться обратно.
— У чиновника-то? Как же, были… ходили… Посылал он в три места…
— Что же, ходили вы?
— В одно-то место ходили…
— Ну и что же? Нехорошо?
— Как сказать? Неохота взяла…
— Отчего же? Если в одном месте нехорошо, отчего в другом не посмотреть? Далеко ли вы ходили?
— Да верст, почитай, за пятнадцать…
— Только за пятнадцать верст? и раздумали?
Молчание, раздумье и протяжный ответ:
— Народу не видать… Увспросить некого… Жутковато стало!
Нужно было восстановить в памяти этих пугливых людей все то, что делается у них на родине, и расписать им всю благодать, которую они, имея и скот и некоторый достаток, могут найти здесь. Надобно было, как говорится, "долбить" о предстоящем им разоренье, о том, что, уйдя из дому с достатком, они воротятся нищими, надобно было даже напугать их детски наивный ум, чтобы он образумился хотя бы от испуга. В конце концов недоумевающие о своих поступках старики, неожиданно для них тронутые за присущие им бабьи качества и особенно указанием на то, что их бабы и ребята имеют здесь отличное помещение, не промокнут под дождем, не простудятся и не "помрут", а что тем временем они спокойно отыщут самое благословенное место, почувствовали сначала потребность вздоха, потом как бы вспомнили о самих себе и порешили еще раз сходить к переселенческому чиновнику:
— Надыть попытать!.. Люди вон на базаре толкуют, погибель, мол, здесь одна! Эво как!
— Мало ли что говорят. Говорят такие же как вы, — пошли да воротились, да разорились.
Необходимо было самое непрерывное "долбление" в одну и ту же точку, чтобы мысль о собственном своем самосохранении, наконец, хоть немного возобладала над пугающими случайностями. Но при всем моем старании я оставил переселенцев, не будучи уверен в том, что они примут хотя какое-нибудь обдуманное решение, хоть они и повторяли несколько раз:
— Надыть попытать! Завтра пораньше надо к нему… Пока что поспрошаем…
К счастию, потом я узнал, что курские младенцы всякого пола и возраста наконец образумились и "принялись" искать "местов" по самым точным указаниям.
-
Таким образом, крестьянин черноземной полосы, у которого исторические влияния почти "отшибли" всякую смелость думать о средствах и путях к достижению собственного своего благополучия, даже и при благоприятных в материальном отношении условиях, все-таки не защищен от внешних влияний, даже просто внешних впечатлений, которые постоянно затемняют в его сознании неокрепшую мысль о праве на личное счастье и довольство.
С другой стороны, в этих же с борку и с сосенки собравшихся хуторах, изнывающих и стонущих от неурожаев и от "обмана", учиненного посредниками, несмотря на то, что всем поголовно нечего есть и уж вовсе нет возможности что бы то ни было и куда бы то ни было платить, — привычка знать, что живешь на свете для того, чтобы платить, оказывается и здесь, на новых местах, опять-таки преобладающей над личными заботами. Двенадцатилетний мальчик не только знает, как знает его отец, свои платежные обязанности, но в мельчайших подробностях может рассказать о хозяйстве и средствах всех до одного из хозяйств, образовавших хутор. Сколько кур, овец, огурцов, даже яиц — и то, кажется, знает до тонкости всякий про всякого и всякий караулит всякого, чтобы он вещь известной стоимости не проел "зря", а, продав, взнес бы в уплату в банк, а то если он не будет платить, то за него "прочим" придется отвечать, хотя "прочие" также ровно ничего не платят.
Оборванный, голодный и холодный обыватель одного хутора, уже не молодых лет, очевидно до мозга костей проникнутый огромностью значения платежа и сам изнуренный им до последней степени, на моих глазах, с явным, до злобы доходящим раздражением, протестовал против попытки одного из товарищей продать свою избу.
Товарищ, выстроив себе избу, не мог, однако, начать хозяйства, потому что нехватило денег и лошадей; тогда он вздумал сделать так: устроил рядом с домом землянку (обмазанная внутри отличной красной глиной, она не всегда похожа на мышиную нору), а избу решил продать и на вырученные деньги купить лошадь, сабан и начать хозяйство. Бог даст урожай, тогда и опять изба будет. Кажется, что здесь худого, и кто вообще может препятствовать человеку жить в избе или землянке, да и задуманное товарищем дело задумано, как видит читатель, вполне резонно и умно. Однако крестьянин с отшибленным сознанием неумолимо кричал, даже пищал на сходе:
— Нельзя этого дозволить! Он дом продаст, деньги изведет, в банку не заплатит, кто отвечает? Все мы же в ответе!
— Мы всем имуществом в ответе, — не умолкая пищал он, трясясь всем своим голодным телом. — Как же он смеет самовольно поступать? Из-за него наше имущество опишут!
— Не дозволять ему никаким родом! — дребезжал он и бесновался среди общего хора толков.
К счастью, таких помешанных на подавляющем значении "платежа" стариков не часто встречаешь в новых хуторах.
Ко всему этому необходимо упомянуть едва ли не о самой существенной причине неудач черноземного крестьянина, поселившегося на новых местах. Это — вековая рутина приемов обработки земли, практиковавшихся черноземным крестьянином на старых местах. "Чернозем" и земледельческий труд на нем во внутренних губерниях далеко не родня с "черноземом" и обработкой его на новых местах Оренбургского края. Не раз нам приходилось слышать от "курских" переселенцев, что у них заработная плата упала до самых ничтожных размеров, что для пахоты нанимают почти детей, двенадцати-тринадцатилетнего возраста, которым платят очень мало и поэтому не очень нуждаются во взрослых рабочих. Это будет вполне понятно, если принять во внимание, что так называемая "Соха Андревна" бороздит поля черноземных губерний целые века, только расшевеливая рассыпчатую землю; ходить за ней легко может даже и двенадцати-тринадцатилетний мальчик. Но та же "Соха Андревна", примененная на "нови", это то же, что столовая ложка при наливе парохода нефтяными остатками. На первом же шагу она прекратила бы свое существование, превратившись в прах, а вместе с ней и лошаденка потеряла бы всякую уверенность в возможности сделать что-нибудь путное для своего хозяина. Не преодолел бы, не измучившись вконец, этой нови и сам идущий за сохой черноземный крестьянин; никогда ему под соху не попадались камни, корни, крепкая, как сталь, глина и никогда он не напрягал своих физических сил до такой степени, как должен напрягать их здесь.