Тайна гибели Марины Цветаевой - Людмила Поликовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Эфрона, Родзевича и тех, кто пошел с ними, ее отличало твердо знание: «…земное устройство не главнее духовного, равно как наука общежития не главнее подвига одиночества<…> Земля — не все, а если бы даже и все — устроение людского общежития — не вся земля. Земля большего стоит и заслуживает». Время, в которое Цветаевой довелось жить, занятое дележом земных благ, она всегда ощущала как чуждое себе. «Время! Я тебя миную!» — гордо заявила она в одном из своих стихов… А вот это уже никому не удавалось. Сломать можно не каждого, но убить — всякого. Среди миллионов жертв эпохи окажется и Марина Цветаева. Но еще несколько лет ей было отпущено.
* * *Лето 1936 года подарило Цветаевой эпистолярную встречу с поэтом Анатолием Штейгером. Тяжело больной, недавно переживший несчастную любовь, он томился в одном из швейцарских санаториев в ожидании опасной операции. Он восхищался стихами Цветаевой и — по-видимому — понял, какой автор мог написать такие стихи. Он послал ей свою книгу и письмо на 16 страницах. К сожалению, это письмо, как и все письма Штейгера, кроме одного, до нас не дошло. Мы можем только догадываться об их содержании — по ответам Цветаевой.
Надо ли говорить, какой радостью для Цветаевой, давно страдавшей от ощущения никому ненужности, было это письмо-исповедь («У кого-то смертная / Надоба — во мне»). И она откликнулась так, как только и умела откликаться — всей собой. Она сразу определяет свое чувство как материнское, «потому что это слово самое вмещающее и обнимающее, самое обширное и подробное, и — ничего не изымающее». В Штейгере она видит своего духовного сына, свое alter ego. (А на каком, собственно, основании?) Она обещает писать ему каждый день и свято исполняет обещанное. Это при ее-то занятости. При том, что грядет столетие со дня гибели Пушкина и надо срочно переводить его стихи на французский и кончать «Моего Пушкина». Она не жалеет времени на разбор стихов Штейгера, указывая на их достоинства и недостатки, выделяя удачные и неудачные строчки. Она ждет писем от него, как ждут писем возлюбленного («Милый друг, мне кажется — Вы не писали уже целую вечность, а на самом деле — только три дня»). И беспокоится, как мать («Если бы я была уверена, что Вы не пишете для здоровья, не от нездоровья…»).
Операция прошла удачно, Штейгер теперь — относительно — здоров и вскоре сможет покинуть санаторий. Марина Ивановна строит планы встречи: где, когда, предлагает деньги на дорогу. (Хотя в глубине души и понимает, что с личного свидания все расставания и начинаются.) Но Штейгер рвется вовсе не к ней, а в Париж, на Монпарнас, где в многочисленных кафе собирается парижская богема, где до утра спорят о последних литературных новинках, выставках и пр. Наконец, он, вероятно, жаждал тех развлечений, которые большой город дает молодому человеку. Вот этого Цветаева понять не может. Так не могла она понять, почему ее собственная дочь рвется от такой матери в общество «пошляков». Так потерял ее уважение человек, который предпочел ее общество Алиному. Что с того, что Але 20 лет, а ей 40 — ведь с ней же гораздо интереснее. Богему она презирала. Когда молодой, подающий надежды поэт Б. Поплавский умер от передозировки наркотиков, его оплакивал весь Париж — только не Марина Цветаева. Любимым местом поэта должен быть письменный стол, а вовсе не литературное кафе. И у нее было право судить тех, кто собирался на Морнпарнасе, — равных ей там не было. Она имела все основания написать Штейгеру «… настоящий поэт среди поэтов так же редок, как человек среди людей». «Настоящий поэт» (читай — Гений) не нуждается в обществе талантов, но для человека среднего литературного дара (каким и был Анатолий Штейгер) подпитка литературной средой необходима. Однако ж Цветаева всегда мерила по себе — потому-то так трудно, а зачастую и трагично складывались ее отношения с людьми. И Штейгеру (названому сыну!) она пишет резко, «ледянее звезды»: «Поскольку я умиляюсь и распинаюсь перед физической немощью — постольку пренебрегаю — духовной. «Нищие духом» не для меня. <…> Руку помощи — да, созерцать Вас в ничтожестве — нет».
На это письмо сохранился ответ Штейгера. Скажем прямо: мы читали его с полным сочувствием и пониманием.
«Да, Вы можете быть, если хотите — «ледянее звезды». Я всегда этого боялся (всегда знал эту Вашу особенность) — и поэтому в первом же моем письме на 16 страницах — постарался Вам сказать о себе все, ничем не приукрашиваясь, чтобы Вы сразу знали, с кем имеете дело, и чтобы избавить Вас от иллюзии и в будущем — от боли. Я предупреждал Вас, Марина (в этом письме, правда, было сказано все и о «Монпарнасе» и даже о milieu) — и в последующих всех письмах я всегда настаивал на том же самом.
Между моим этим письмом на 16 страницах и моим письмом последним — нет никакой разницы. Ни в тоне, ни в содержании, ни в искренности — никакой.
Но зато какая разница в Ваших ответах на эти письма<…>
После первого Вы назвали меня сыном, — после последнего Вы «оставляете меня в моем ничтожестве».
И объясняя это, на первый взгляд, странное обстоятельство, Штейгер недалек от истины: «…в моих письмах Вы читали лишь то, что хотели читать. Вы так сильны и богаты, что людей, которых Вы встречаете, Вы пересоздаете для себя по-своему, а когда их подлинное, настоящее все же прорывается, — Вы поражаетесь ничтожеству тех, на ком только что лежал Ваш отблеск, — потому что он больше на них не лежит<…>
Вы обещали мне, что Вы мне никогда боли не сделаете, — не обвиняю Вас, что Вы не сдержали своего обещания. Вы, ведь, это обещали мне воображаемому, а не такому, каков я есть<…>
Любящий Вас и благодарный
А.Ш.»
В последнем письме к Штейгеру Цветаева просит его вернуть ей куртку, которую она ему раньше послала. (Правда, с оговоркой: если не нужна.) Так прозаически окончились отношения, начатые на сверхвысокой ноте. Но навсегда остались обращенные к Штейгеру «Стихи сироте» — последний лирический цикл Цветаевой.
* * *В марте 1937 года уехала в СССР Аля. Сбылась ее мечта: под влиянием отца она стала патриоткой своей Родины, самой справедливой страны в мире. Кроме того, ей, конечно, хотелось самостоятельности.
А Марине Ивановне, как ни сложны были ее отношения с дочерью, обидно, что Аля перед отъездом «уже целиком себя изъяла, ни взгляда назад…». Уезжала — веселая, счастливая. («Так только едут в свадебное путешествие, да и то не все».) Сохранилась фотография проводов Али на парижском вокзале: Аля — сияет, Марина Ивановна стоит где-то во втором ряду, насупившаяся, вроде бы здесь совсем и не нужная.
Ариадну Эфрон отпустили, очевидно, по принципу «мавр сделал свое дело, мавр может уходить» — молодежную группу при «Союзе возвращения на Родину» она уже организовала. Могла бы, наверное, сделать и что-нибудь еще. Но было решено, что с нее хватит, — ведь возвратившиеся эмигранты были нужны и в СССР. Зачем? Чтобы доказать всему миру, что «у нас» хорошо, а «там» плохо? Чтобы впоследствии выбивать у них показания друг против друга? По совести говоря, не знаем. Логика Большого брата нам не всегда понятна.
Письма из Москвы приходят счастливые. Ей нравится все: и очереди к Мавзолею, и пролетарская публика в театрах, и то, что каждый либо работает, либо учится. Нравится портрет Пушкина на Красной площади (в СССР пышно праздновались Пушкинские дни), магазины, которые, как ей кажется, не хуже парижских.
А в парижском журнале «Наша Родина» (1937 г. № 1) появляется ее очерк «На Родине» — прямо-таки гимн Москве и ее довольным и радостным жителям. (Заметим — в 1937 году!) Ей нравится «количество новых, высоких, светлых домов». Правда, сама она живет в крохотной комнатушке своей тетки в коммунальной квартире, да и из ее знакомых, видимо, никто не имеет отдельной квартиры — в 1937 году практически вся Москва ютилась в «коммуналках», — тогда как во Франции даже в самые трудные годы она не знала, что такое коммунальная кухня. Но она уверена, что «трудности» носят временный характер и поэтому не стоят упоминания. Из всего происходящего она выделяет то, что, по ее мнению, свидетельствует о красоте, силе и могуществе советской власти. «На моих глазах Москва встречала полярников (показушная акция, призванная в разгар террора продемонстрировать гуманизм советского общества. — Л.П.), шла навстречу детям героической Испании (они не увидят своих родителей до самой смерти Сталина. — Л.П.), принимала трудовой и физкультурный молодежный парады (свидетельствующие об уверенности нашей молодежи в будущем и о готовности к войне. — Л.П.). На моих глазах Москва наградила участников строительства канала Москва — Волга (строившегося в основном трудами заключенных. — Л.П.).». Не забывает Аля упомянуть и о другом: «На моих глазах Москва расправилась с изменой». (Имеется в виду так называемое «дело антисоветской троцкистской военной организации», созданной якобы для захвата власти. По делу проходили М. Тухачевский, И. Якир и другие крупные военачальники — таким образом перед войной верхушка армии была обезглавлена.) Ни тени сомнения в подлинности обвинений у Али не возникло.