Малиновый пеликан - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хеллоу, — говорю ему, — мистер Джонсон энд Джонсон. Хау ар ю тудэй…
— Хай, — отвечает, не вынимая изо рта сигары. — А вы, собственно, кто?
Я назвался, ожидая, что он ахнет, всплеснет руками: «Как же, как же! Какая честь!» А то и признается, что читал в переводе «Зимнее лето». Он, однако, и ухом не повел, но поинтересовался сквозь зубы:
— Хай! Вот ар ю лукинг фор?
В том смысле, что вы, мол, здесь потеряли?
— Да ничего, — говорю, — просто зашел поздороваться и узнать, не найдется ли для меня какой-нибудь работенки.
— Что, — говорит он, — вы имеете в виду?
— Ну вот, — говорю я, — слышал, вы всяким оппозиционерам так называемым, ну тем, которые родину нашу вам продают, ходят на марши предателей, Государственную думу называют Государственной дурой, ругают первое лицо нашего государства и смеются над вторым, вы им вроде за это платите много денег. Ну так, может, и мне что-то подкинете?
Он так насмешливо на меня посмотрел, пожевал кончик сигары, отчего она заискрилась, и затрещала.
— А вам-то, — говорит, — за что? Вы что для нас можете делать?
Темный человек! Ничего про меня не знает! Пришлось объяснять:
— Да что хотите. Могу подрывать основы, наносить урон престижу, ослаблять боевой дух, сеять панику и высмеивать все, что на глаза попадется.
Тут этот двойной Джонсон оживился, сказал, что его можно звать просто Джон и даже виски предложил.
— Вам, — говорит, — с водой или cо льдом?
— Просто виски — говорю, — двойную порцию.
— Хорошо.
Он щелкнул пальцами. Тут же откуда-то появилась черная девушка в белом переднике. Подала мне виски бурбон, больше чем полстакана, соленые фисташки на блюдечке, и, когда повернулась, чтобы уйти, я понял, что передник был единственным предметом ее одеяния. Я произнес тост. Предложил выпить за президента Обаму, за американский госдепартамент и продвижение на восток агрессивного блока НАТО.
Чокнулись. Погрызли орешков.
— А как конкретно вы все это умеете делать? — спросил он.
— Что именно? — спросил я.
— Ну, вот это все, что вы говорили. Подрывать, наносить, ослаблять, высмеивать…
— А вы не знаете? — удивился я. — Так я же писатель-сатирик. Довольно-таки, между прочим, известный, — добавил я на всякий случай.
— А-а, — разочарованно протянул американец, — писатель-сатирик… Только что у меня был ваш коллега. Тоже писатель и тоже сатирик и, пожалуй, поизвестнее вас.
— Кто же это? — спросил я ревниво и, перебирая в уме, никого известней себя не вспомнил.
— Ну, этот… — американец напряг память, — Щедрин.
Мне полегчало.
— Щедрин, — поправляю, — не писатель, а композитор.
— Тогда, — говорит, — не Щедрин, а Салтыков.
— А Салтыков, — говорю, — и того хуже, кинорежиссер. К тому же он к вам прийти не мог, потому что десять лет как умер.
— Да нет, — махнул американец с досады рукой. — Не Щедрин и не Салтыков, а оба, как говорится, в одной бутылке. Этот ваш… как его?
— Салтыков-Щедрин, что ли? — догадался я и вспомнил того, заплаканного, с кем столкнулся у входа, с мерлушковым воротником на пальто.
— Именно он, — сказал американец, довольный тем, что его наконец поняли. — Ваш писатель-сатирик. Классик.
— Ну да, — говорю, — отрицать не буду, классик. Но он совсем давно умер. Еще давнее, чем режиссер Салтыков.
— Вот, — покачал головой американец, — я тоже думал, что он умер, а он говорит, что, пока Россия остается такой, какая есть, он бессмертен. Я давно заметил, — сказал он, попыхивая сигарой, — что нигде в мире нет столько бессмертных покойников, как в России.
Мне ничего не осталось, как согласиться:
— Да уж, кого-кого, а бессмертных у нас хватает. Почти столько же, сколько еле живых. А еще есть один вечно живой. Лежит в Мавзолее. А что, Салтыков-Щедрин тоже предлагал вам свои услуги?
— Предложил. Сказал, что может написать продолжение города… Этого… Ну, «Сити оф стьюпидити».
— Продолжение «Истории одного города»? И вы отказались? — вскричал я в возмущении.
— Нет, мы не отказались, но я посадил его перед телевизором, поставил DVD с записью заседаний вашей думы и говорю: «Вот вам ваше Сити оф стьюпидити».
— Представляю, — сказал я, — представляю себе, как Михаил Евграфович плевался.
— Что вы! — сказал американец. — Он сначала очень смеялся. А потом плакал. Очень сильно плакал. Признался, что никакого гонорара не заслужил. Вы, говорит, не тратьте зря деньги ваших налогоплательщиков. Не нанимайте иностранных агентов. Не боритесь с этой властью. Они без вашей помощи сделают сами больше, чем вы хотите. Подорвут основы, нанесут ущерб престижу, ослабят боеспособность, все разворуют и выставят сами себя и всю страну в таком смешном виде, в каком это недоступно никакому гению нашего жанра. Ни Свифту, ни Гоголю, ни даже мне. Я столько лет, говорит, потратил на то, чтобы довести до совершенства свое сатирическое мастерство, и многие люди до сих пор считают меня великим писателем. Но какой я великий на фоне этих людей? Что такое, — сказал он, — город Глупов? Жалкая пародия на то, что они делают сегодня. Я придумал градоначальника Органчика, я представил себе глуповцев, которые головами тяпаются и щуку с колокольным звоном хоронят, но такого, чтобы царь летал в голове журавлиного клина, для такой выдумки я слишком, слишком бездарен, сказал он и расплакался пуще прежнего. Я хотел ему дать немного денег хотя бы на метро, но он лишь рукой махнул и убежал.
Мы помолчали. Я допил виски. Джон спросил:
— Вам добавить?
Я сказал:
— Нет, спасибо.
И посмотрел на него вопросительно.
Он пожал плечами и, разведя руками, пробормотал:
— Я очень себя извиняю, но у нас сейчас такой бюджетный дефицит, такой внешний долг… I’m sorry.
Я понял, что это вежливый отказ, и огорчился, но обиделся не на американцев, а на депутатов Государственной думы, на высших чиновников нашего государства, церковных иерархов, которые так себя ведут, такие идеи рождают, такие речи произносят, что сатирику ничего не остается, кроме, в лучшем случае, жалкого копирования. Такие у них фантазии, что куда мне с моими доморощенными потугами. А врагам существующего режима или нашим иностранным агентам и вовсе делать нечего. Разве что сидеть, потирать руки и радоваться, что все за них делается. И сожалеть лишь о том, что грантов им не дают.
Я уже взялся за ручку двери, когда этот Даблджонсон остановил меня междометием.
— Эй! — позвал он. — Мистер… мистер…
— Смородин, — подсказал я.
— Да, мистер Сымордин. Вот я хочу спросить вам один вопрос. А вы не хотел бы совершить в вашей стране революция?
— Что? — говорю. — Революцию? Это в каком же смысле?
— Революция, это когда много люди выходят на улицу, жгут покрышки, бьют стекла, бросают коктейл Молотов.
— Да, знаю, знаю, видел по телевизору. А при чем тут — я хотел бы или не хотел?
— Если бы вы захотел произвести и возглавить в вашей стране революция, мы вам поможем. Мы сами не можем вмешать себя в ваши внутренние дела, но если вы будете произвести революция, мы будем вам охотно помочь сзади.
Не могу передать, какая буря поднялась в моей душе! Мне сразу стало и жарко, и холодно, и пот выступил на ушах. Я сел на стул и попросил налить мне еще бурбону. Он налил полстакана. Я выпил залпом и на всякий случай спросил определенно:
— Вы хотите, чтобы я устроил в своей стране революцию?
— Но мы вам будем заплатить.
— Но вы же понимаете, что я не по этому делу. Я не революционер. Я могу только словами… бла-бла-бла, и ничего больше.
— Напрасно скромничаете. У вас еще недавно за, как вы говорите, бла-бла-бла большие сроки давали, и есть надежда, что скоро опять будут давать.
— Это все возможно, — согласился я. — У нас слово ценят. У нас за слово иногда даже убивают. Но революция в своей стране… Нет уж, вы меня на такое дело не подбивайте.
— Но мы вам будем очень хорошо заплатить.
Я предполагал, что не соглашусь ни за какие деньги, но все же поинтересовался — из чистого любопытства:
— Сколько?
У него на столе была стопочка квадратных листков бумаги для заметок. Он взял один листок, написал число и показал мне. Ух ты! Я аж присвистнул от изумления. Но все же уточняю осторожно:
— Это в деревянных или в зеленых?
Он усмехнулся.
— В любых, какие вам нравятся.
Если б вы видели эту сумму, у вас бы тоже голова закружилась. Я думаю, что если такие деньги предложить любому из наших патриотов, хоть Семигудилову, хоть Полканову, да хоть Буги-Вугину, они бы согласились немедля.
Я решил уточнить: а какую, мол, вам революцию — розовую, оранжевую… или? Джон сказал: любого цвета, лишь бы была настоящая, с баррикадами, булыжниками, покрышками и коктейлями Молотова.
— Хорошо, — говорю, — в принципе, я не против. Но с кем революцию делать? Я, конечно, и один могу выйти…