Черепаховый суп - Руслан Галеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Безумные Шляпники, – прохрипела Буги, когда в гулкой тишине перестали гулять пересыпанные песком звуки, пытавшиеся передразнить глухие шлепки наших дробовиков и вопли Сабжа.
– Изумие Япх’Ки – равнодушно пересыпался песок.
Безумные Шляпники. Я не раз слышал, что сталкеры случайно натыкались на эти странные гигантские грибницы, и всегда считал такие истории образчиками профессионального фольклора – потому что ни разу не слышал их от очевидца, а Проводники реагировали на них, посмеиваясь и пожимая плечами.
Говорили, что грибницы Безумных Шляпников встречаются только в не сильно пострадавших от бомбежек городах, где не выжжена память вещей о людях. Говорили, что этой памятью грибы и питаются, потому что там, где их видели, – питаться больше нечем. Говорили, что хотя они и грибы, но ближе людям, чем что-либо другое в Эпицентре, потому что являются метаморфозой духа человеческого общества, существовавшего когда-то социума. Говорили, что твари Эпицентра не переносят мест, где разрастаются грибницы Безумных Шляпников, тогда как для людей такие места совершенно безопасны, а сами грибы даже пригодны в пищу. Говорили, что порой Безумные Шляпники снимаются с места и перебираются в другое, сохраняя в себе память, которая пропитывала вещи, стены, предметы и вообще все, что активно контактировало с людьми до войны. Говорили, что со временем, напитавшись памятью и знанием о человечестве, грибницы начинают ненавидеть людей, уходят из города и обживают карликовые деревья, превращаясь в то, что мы называем грибными пнями. Говорили, что Безумные Шляпники умеют разговаривать. Что они создают пути сквозь пространство. Что умеют показывать прошлое... Короче, об этих грибницах говорили много, часто и охотно. Но я ни во что из услышанного не верил. Как и в самих Безумных Шляпников. И не поверил бы никогда.
Если бы не увидел собственными глазами.
Наверное, раньше, до войны, здесь размещалась детская спальня. Маленькая комната с единственным, теперь полностью скрытым грибницей окном, была совершенно пуста, если не считать детской кроватки и каких-то обломков мебели. Грибница заполонила три стены, потолок и часть четвертой стены, аккуратно обойдя дверной проем. Грибные шляпки, самые маленькие из которых были меньше фаланги пальца, а самые крупные, пожалуй, превышали размерами мою голову, плотно жались друг к другу, и лишь кое-где можно было различить прямые, украшенные дырчатой юбкой ножки. Они-то и испускали резковатый желтый свет, который, проходя сквозь пористое тело шляпок, смягчался и проливался наружу уютом притушенных газетой бра. Я помнил такие бра по детскому дому. Под их светом легко засыпалось.
– Чтоб я сдохла, – пробормотала Буги, усаживаясь по-турецки прямо там, где стояла.
– Ч’аб’ла, – раздалось от самой крупной шляпки слева от входа.
Я обернулся и увидел в грибнице след от моего выстрела, который прямо на глазах постепенно затягивался: разнокалиберные шляпки грибов медленно сползались, заполняя пространство бреши.
– Они и правда двигаются и разговаривают, – прохрипел я, и большой гриб тут же передразнил меня своим песочным голосом.
– Не все, – покачал головой Сабж, – говорит только материнский гриб. И не всегда. А вы в них стреляли, уроды, – с укором добавил он.
– Мы же не знали, – оправдываясь, покачала головой Буги. – Я вообще не верила, что они есть на самом деле, думала, это сказки.
– И я, – подхватил я.
Большой гриб повторял наши слова все тише, и все больше в его голосе было песка. Бреши, оставленной кучным зарядом дроби, вскоре уже не было видно. Свет начал тускнеть, но совсем не исчез.
– Они готовы, – непонятно кому сообщил Сабж. – Дамы и господа, устраивайтесь поудобнее. Сеанс начинается. Просим выключить или перевести в бесшумный режим ваши мобильные телефоны и пейджеры.
– Можно подумать, ты помнишь, что такое пейджер, – усмехнулся я, послушно опускаясь на пол. Потом подумал и улегся, подложив руки под голову. Настроение у меня стремительно поднималось, и последние остатки тревоги окончательно испарились.
По мере того как свет Безумных Шляпников становился глуше, оживление в грибнице нарастало. Шляпки грибов перемещались, менялись местами, прятались под более крупными, замирали и снова начинали двигаться. В какой-то момент я заметил, что все более или менее крупные грибы выстроились в неровные линии, сходящиеся меридианами к самому крупному, говорящему. Он тотчас вспыхнул ярко-желтым цветом, и желтизна стремительно побежала от него по шляпкам меридианов.
– Это же солнце, – прошептала Буги.
– Эж’онсэ, – едва слышно передразнил ее большой гриб.
Когда желтый свет коснулся последних шляпок меридианов, грибница на стене с дверью посветлела, став тускло-белой, а затем ее верхняя часть окрасилась в неровные полосы синего и голубого цвета, а нижняя позеленела.
– Небо и трава, – сказал я просто потому, что мне было приятно выговаривать эти слова.
– Н’бои’ва, – повторил материнский гриб и едва заметно качнулся.
– Мать вашу, это же детский рисунок, – покачала головой Буги, – ну точно, детский рисунок!
Грибы вокруг дверного косяка тем временем снова пришли в движение, и те, что покрупнее, вытянулись диагоналями от верхних углов двери к потолку, образуя треугольник. Все оказавшиеся там грибы налились красным, и таким же цветом окрасились грибы вдоль дверного косяка. Получился дом. Дом, нарисованный детской рукой, которая медленно, с силой вжимала цветной карандаш в бумагу, отчего линия становилась то тоньше, то – там, где раскрошился грифель, – толще. Рисунок, который требует сосредоточенности более, чем все работы Пикассо вместе взятые, пусть и занимает меньше времени. Пикассо сам, став известным всему миру художником, говорил, что хотел бы научиться рисовать так, как рисуют дети.
Это зрелище одновременно и завораживало, и успокаивало. Ощущение времени оставило нас. Мы лежали на полу голова к голове, подложив руки под затылки, как еще одно изображение солнца (или радиационной опасности), и глупо улыбались. Вот на стене с окном появились изображенные разноцветными штрихами три фигуры – две побольше, одна совсем маленькая: родители и девочка, видимо, хозяйка спальни, – а на противоположной – размашисто очерченное коричневым лохматое четвероногое чудовище с красным языком.
– Бетховен, – сказал Сабж.
– Рекс, – возразил я.
– Между прочим, он размером с полдома и явно крупнее хозяина, – усмехнулась Буги.
– Какой-нибудь ньюфаундленд, – предположил Сабж.
– Или колли, – сказал я.
– Это же детский рисунок, – заметила Буги, – так что вполне может быть, что сие животное вовсе не собака, а, к примеру, хомячок, которого безумно любит девочка. У меня в детстве был такой.
– Не любит, – сказал Сабж.
– Почему?
– Потому что любила.
Эта фраза, словно тумблер, выключила движение грибницы, и она застыла в хрупкой статике, готовая в любую минуту рассыпаться, как башня из игральных карт. Мы замерли, затаив дыхание. Так прошла минута, потом другая. На первый взгляд рисунок оставался неизменным, но что-то происходило, что-то, чего мы не видели, не слышали, но ощущали. Карточный домик незаметно для человеческого глаза колебался, и было ясно, что это легкое покачивание рано или поздно разрушит конструкцию.
– Смотрите, – еле слышно проговорил Сабж.
Я оглянулся на Проводника, проследил за его взглядом и увидел, что материнский гриб уже перестал быть желтым, его шляпка постепенно меняла свой цвет, становясь тревожно-красной. Одновременно я осознал, что уже какое-то время слышу издаваемый им звук, но теперь это не было пародирование наших слов. Две ноты неторопливо чередовались: сначала одна, потом другая, потом снова первая. Звук становился все громче, из голоса (или что это было, черт побери) огромного гриба исчезал песок, он становился все чище.
– Это сирена, – понял я вдруг.
И снова грибница пришла в движение. По всему рисунку, не нарушая его, побежали волны, затем лучи солнца отделились от пульсирующего желтым и красным материнского гриба, стремительно почернели и стали разбегаться в разные стороны, по пути претерпевая метаморфозы и превращаясь в большие черные кресты.
– Самолеты! Это самолеты! – первой догадалась Буги.
Кресты медленно, обрастая все новыми чернеющими шляпками грибов и разбегаясь, пересекли стены и потолок и зависли над дверным косяком. Они стали медленно перетекать друг в друга, пока не превратились наконец в огромную черную снежинку.
– Мне страшно, – очень четко проговорил материнский гриб, обрывая сирену, и в то же мгновение все цвета померкли, а в комнате снова стало непроницаемо темно и оглушительно тихо. И в этой тишине слова раздавались так четко, что перестали быть просто звуками, становясь то частью темноты, то болью усталых мышц, то опустевшими магазинами наших дробовиков. – Меня не научили времени, я не понимаю, как это: «было». Все только есть, всегда есть: во мне, в воздухе, в камне, в стекле, в дереве – даже если я об этом забываю. Каждую минуту, каждое мгновение она говорит мне, как ей страшно, и каждую минуту я это слышу... Даже сейчас. Я умею показывать только то, что есть. Но мне все время больно, и каждый раз – все больнее...