Долина бессмертников - Владимир Митыпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хороший был конь… — обронил он, когда нукеры умолкли; голос его прозвучал равнодушно и тускло. — Вы узнали его… этого князя… который пустил сигнальную стрелу?
Старший из нукеров растерянно оглянулся на товарищей, ища у Них поддержки, но те упорно глядели себе под ноги. Никак не ожидавшие, что шаньюй встретит известие о гибели коня с таким странным спокойствием, они не знали, как теперь держать себя и что говорить.
— Так узнали или нет? — без следа раздражения повторил шаньюй.
— Н-нет… — пробормотал старший нукер. — Мешало заходящее солнце… Правда, я заметил, что он высокий, худой…
— Как же можно не узнать князя? — рассеянно укорил Тумань. — Их у нас не так уж много — всего-то двадцать четыре… А не был ли это какой-нибудь пьяный княжич?
И, не дожидаясь ответа, махнул рукой:
— Ступайте…
Старший задержался у выхода, помялся и вдруг сделал шаг обратно.
— Великий шаньюй! — По лицу было видно, что его раздирают сомнения. — Я, наверно, не должен так думать, но… мне показалось, это был… князь Модэ… Видимо, я ошибся…
— Конечно, ты ошибся. Иди, я ни в чем не виню тебя… — Шаньюй проводил его хмурой усмешкой, зная, что нукер не ошибся.
Тумань понимал, сейчас от него требуется какое-то действие, он не может, не должен оставить безнаказанным столь вызывающее злодеяние. Однако то застарелое чувство вины, которое всегда делало его беспомощным во всем, что касалось Модэ, сковало его волю и на сей раз. К тому же сама непонятность поступка… Ради чего понадобилось Модэ убивать коня? Что это — месть? Переход к открытой вражде? Искупительная жертва небу накануне какого-то решающего шага? Но тогда зачем заставлять шаньюя настораживаться раньше времени?.. Глупейшее деяние, если вдуматься, но Тумань смутно подозревал, что Модэ — существо не совсем обычное, и заурядные человеческие мерки к нему не подходят. Многие говорят о сумасшествии молодого князя, — может быть, они правы?
Неслышно ступая, вошли прислужники и поставили перед шаньюем бронзовый котел с узорчатой выпуклой крышкой и ручками в виде кошачьих голов. Вкусно запахло мясом, тушенным с пряными травами.
Тумань к пище не притронулся, и, когда она совсем остыла, ее унесли. Словно сквозь сон, он слышал, как незадолго до полуночи к юрте подъехал Гийюй, накричал на стражу, которой было строго наказано никого не пускать, и ускакал прочь. В полночь стража сменилась, после этого шум в ставке пошел на убыль.
Рано утром нужно выезжать на охоту, до рассвета времени оставалось не так уж и много, а Тумань все не мог принять никакого решения. Поднять по тревоге войска, окружить лагерь Модэ, схватить его и предать суду? Шаньюй страшился даже помыслить об этом — на второе предательство у него просто не нашлось бы сил.
Все эти годы, думая о Модэ, Тумань испытывал необъяснимо странное чувство, в котором переплелось, казалось бы, несовместимое.
И тоскливое сожаленье о том безвозвратно далеком слякотном рассвете, когда юэчжи увозили заложником мокрого, сиротливо взъерошенного подростка — его сына.
И нечто схожее со страхом одинокого охотника, который упустил раненого леопарда и тем самым превратил зверя в озлобленного и неотвязчивого мстителя.
И ненависть за кровавые дела, творимые Модэ в своем уделе, — глухие слухи о них доходили до Туманя.
И ощущение, что только Модэ сможет искупить мучительную его вину перед духами предков и всеми хуннами за потерянные земли.
И боязнь за судьбу малолетнего Увэя, боязнь потерять бесконечно дорогую Мидаг.
И нетерпение, чтобы кончилось скорее это гнетущее ожидание чего-то неясного, зловещего и, как избавление, наступила определенность, пусть даже несущая гибель.
Иногда Туманя охватывало безрассудное желание призвать Модэ, вручить ему управление державой, а самому скрыться вместе с семьей в неведомую глушь, в даль недоступную…
Измученный сомнениями и предчувствиями, он вышел из юрты. Постоял, глядя на предрассветно помаргивающие звезды и, медленно пройдя мимо караульных, которые подремывали, опираясь на копья, направился в степь.
Приближение утра давало себя знать тонким холодком, особенной тишиной и чем-то еще — неуловимым, но вызывающим краткие замирания сердца. Туманю вдруг показалось, что один лишь он бодрствует сейчас на земле, охраняя покой и сон всего, живущего на ней. „Время перед рассветом — удивительное время, — думал он, бесшумно ступая по траве. — Должно быть, небеса предназначали его для счастья и добра, однако же именно в эту пору совершаются почти все внезапные нападения. Наверно, даос прав — начало есть конец, добро есть зло… Дела, что замышлялись мной как добрые, обернулись злом, и я теперь нелюбим всеми хуннами по эту сторону Великой степи…“
Отдалясь довольно-таки далеко, он наконец остановился и уже осмысленным взором посмотрел вокруг. Глаза, успевшие свыкнуться с темнотой, отыскали одинокий камень. Тумань некоторое время стоял, опустив голову, потом присел на него.
Тотчас, словно только и ждал этого, появился откуда-то ягненок, отбившийся от матки. Он топтался в двух шагах, робко тянулся мордочкой к человеку, блеял жалобно. Странного он был цвета — весь черный, лишь голова белая. „Когда-то я видел такого же, но где?“ — вопрос мелькнул и пропал.
— А что еще сказал даос? — невидяще глядя на ягненка, проговорил вслух Тумань. — „Смерть есть рождение… Не проклинай того, кому суждено убить тебя…“ Что ж, если смерть — та цена, которую небеса требуют за возврат земель, то я заплачу ее. И того, кому суждено убить меня, проклинать не стану… Одного только не понимаю: почему все это я говорю тебе, белоголовый, а не яньчжи? Неужели человек одинок среди людей и каждый друг другу чужд?..
Ягненок подошел совсем близко. Шаньюй поднял его, уложил себе на колени и вдруг вздрогнул — он вспомнил, где видел точно такого же ягненка: у Модэ, когда тот был совсем маленьким. „Да, да, — лихорадочно понеслись мысли. — Ягненок… привязался к Модэ, как собачонка… Тогда еще была жива мать Модэ, моя первая жена… Я рассердился, изругал ее — не годится-де в юрте жены шаньюя бегать ягнятам, словно в дырявом жилище пастуха… велел нукерам выбросить, а его возьми да и утащи волк… Модэ, помню, заплакал…“ И тут шаньюю пришло в голову, что это был, пожалуй, единственный случай, когда он видел сына плачущим. Сколько Тумань ни старался, Модэ вставал в памяти не иначе как настороженным, недоверчивым, похожим на оскалившегося звереныша. „Человек, не выплакавшийся в детстве, возместит это слезами других, — Тумань спрятал лицо в теплой, чуточку пахнущей молоком шерстке ягненка. — Не иначе духи послали тебя, белоголовый…“
Нукеры не сразу поверили своим глазам, когда из рассветной степи, шаркая ногами, приблизился глава державы с ягненком на руках. Горбясь и что-то бормоча, он прошел мимо изумленных охранников и скрылся в юрте.
Войдя, Тумань долго стоял, слепо уставившись перед собой и не думая ни о чем. Наконец вспомнил, что надо собираться на охоту. Он опустил ягненка на войлочное возвышенье, сменил домашний халат на дорожный, взял в руки тяжелый, обшитый броневыми пластинами панцирь.
— Зачем пытаться обмануть судьбу?..
Помедлив, он осторожно положил панцирь на место.
— Хотя нет, белоголовый… я солгал: мне хочется умереть быстро, сразу, а панцирь может сделать мою смерть мучительной и долгой. Такое я видел много раз. Гораздо честнее сказать так: прости мне, небо, последнюю мою слабость — я хочу легкой смерти…
Снаружи послышались окрики стражников, оживленные зычные голоса, тревожно и сухо застучали копыта.
— Приехали… — Шаньюй туго затянул широкий пояс с мечом, выпрямился с достоинством. — За мной приехали, белоголовый. Может, они привели мне коня… убитого вчера вечером?..
…Тихая осенняя истома обволакивала округлые вершины и просторные пади, осыпающиеся над водами заросли и пожелтевшие островки рощ, темные гряды древних скал и белые песчаные отмели. Места, еще совсем недавно обильные зверем, казались вымершими. Лишь изредка выскакивали из кустарников стайки диких коз, оленей и дзеренов, уносившихся вдаль, прежде чем удавалось приблизиться к ним на расстояние выстрела. Осторожных же куланов, диких верблюдов и сайгаков успевали рассмотреть только самые зоркие. Все они, теснимые гигантским полумесяцем облавы, уходили на восток, в сторону чуть поблескивающей у горизонта реки Орхон-гол. Там, на равнинных берегах ее, и должна была закончиться сегодняшняя охота.
Хмурый шаньюй ехал в сопровождении стариков-беркутчи, каждый из которых на левой руке, одетой в рукавицу из бычьей кожи, держал ловчего беркута. Охота на лисиц с беркутами была излюбленной забавой Туманя. Обычно он с нетерпением ждал того момента, когда беркутчи, сорвав колпачок с головы ловчей птицы, сильным движением пошлет ее ввысь, и охотники, неистово крича и нахлестывая лошадей, помчатся во весь дух, ловя слезящимися от встречного ветра глазами то мелькающий огонек лисьей шкурки, то стремительно падающую птицу. Но сегодня шаньюй словно забыл, куда и зачем он едет. Он не слышал обращенных к нему вопросов и не отвечал на них. В глазах его, неподвижно устремленных перед собой, было глубочайшее равнодушие ко всему.