Послы - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже сама вилла производила огромное впечатление: небольшое легкое строение со светлой облицовкой, навощенным parquet,[41] превосходными белыми панелями и умеренной тусклой позолотой, скромным, но уникальным декором, она стояла обособленно, хотя и в самом центре предместья Фабур Сен-Жермен, на краю целого скопления садов, примыкавших к старинным аристократическим особнякам. Вдали от улиц, от людских толп, не подозревавших о ее существовании в конце длинной аллеи и в глубине тихого партера, она ошеломляла, — что мгновенно отметил про себя Стрезер, — как нечаянно открытое сокровище, и более всего остального давала почувствовать размах необъятного города, а заодно, словно последним решительным мазком кисти, сметала привычные нашему другу вехи и обозначения. Именно в саду, просторном, ухоженном наследии прошлого, куда уже спустилось человек десять гостей, встретил их хозяин дома. Гигантские деревья, облюбованные птицами и звеневшие щебетом о весне и дивной погоде, вместе с высокими стенами, по другую сторону которых виднелись важные hôtels[42] — приюты уединения, — говорили о памяти, преемственности, родовых связях и твердом, ко всему равнодушном, нерушимом порядке вещей. День выдался на редкость приятный, и немногие приглашенные перекочевали на свежий воздух, который в подобных обстоятельствах стал воздухом парадной гостиной. Стрезером владело такое чувство, будто он очутился в большой, прославленной — правда, чем, он не знал — обители, в пристанище паломников, питомнике молодых священнослужителей, с тенистыми закоулками, прямыми аллеями и церковными колоколами, созывавшими к мессе узкий круг лиц; им владело такое чувство, будто воздух полнится именами, а оконные проемы — призраками, а все вместе — знаками и символами, целым потоком сигналов, слишком густым, чтобы он мог в них разобраться.
На мгновение, когда с ним заговорил знаменитый скульптор, наплыв образов стал почти угрожающим. Чэд представил Стрезера Глориани, и тот доверчиво обратил к нему тонкие черты своего прекрасного усталого лица — лица, напоминавшего открытое письмо на чужом языке. Одного продолжительного взгляда и нескольких слов об удовольствии принимать его у себя было достаточно, чтобы наш друг увидел в великом художнике, в чьих глазах была гениальность, в речи — благовоспитанность, позади — долгий многотрудный путь, а вокруг — почести и награды, величайшее чудо среди людей этого типа. На творения его рук Стрезер уже любовался в музеях — в Люксембургском, а ранее, даже с большим благоговением, в нью-йоркском детище миллиардеров;[43] он также знал, что, проведя молодые годы в родном Риме, в середине карьеры скульптор перебрался в Париж, где, ослепляя всех блеском таланта, воссиял как целое созвездие, и всего этого было более чем достаточно, чтобы увенчать его в глазах гостя ореолом романтического сияния и славы. Стрезеру, впервые оказавшемуся в такой близости к дивному феномену, мнилось, что в этот счастливый миг он распахивает перед гением все окна своей души, чтобы ее весьма серая изнанка хоть раз напиталась солнцем, светившим над краем, какой не значился в прежней его географии. Впоследствии его память вновь и вновь возрождала это словно выбитое на медали итальянское лицо, каждая линия которого казалась выполненной самим мастером и в котором время сулило изменить лишь тональность да адрес; и в особенности ему вспоминалось, с каким выражением — словно пронзая своим сиянием, словно сообщая сам знаменитый дух свой — покоились на нем, пока они обменивались приветствиями и любезностями, глаза художника. Стрезер не скоро забыл их, часто думал о них — об этих глазах с их неосознанным, непреднамеренным, направленным взглядом, — думал как об инструменте величайшего духовного зондирования, какому когда-либо подвергался. Он вынашивал и лелеял этот образ, тешась им в часы досуга, но ни разу ни с кем не обсуждал, прекрасно понимая, что подобные откровения покажутся галиматьей и бредом. Было ли это — то, что он читал в них, или то, что они требовали от него, — величайшим из таинств? Тем особенным пламенем эстетического факела — неповторимым, совершенным, — который своим дивным светом навеки осветил наш мир, или, напротив, длинным, прямым раструбом, спущенным в него чьим-то острым прозрением, который жизнь сделала твердым и жестким как сталь. Ничто на свете не могло быть необъяснимее, и никто, без сомнения, не поразился бы его мыслям больше самого художника, но, как бы там ни было, в те минуты Стрезеру казалось, что он положительно держит перед ним ответ за взятое на себя поручение. Глубочайшее знание человеческой натуры, сквозящее в обаятельной улыбке Глориани, — какая жизнь за ней стояла! — полыхнуло по нему, словно поверяя весь его состав.
Тем временем Чэд, легко и свободно представив своего спутника хозяину дома, столь же легко и свободно покинул их и уже раскланивался с гостями. С великим скульптором, как и со своим никому не известным соотечественником, он держался раскованно и умно. Естественность его манер не укрылась от внимания Стрезера и многое по-новому ему осветила, открыв и объяснив кое-что еще, чем он мог наслаждаться. Глориани ему понравился, но он знал: визит будет единственным, в этом у него не было ни тени сомнения. Соответственно, Чэд, который держался очаровательно с ними обоими, выступал в роли своего рода связующего звена для безнадежной фантазии, как намек на неосуществимые возможности — о, если бы все было иначе! Во всяком случае, как отметил Стрезер, его милый мальчик был на короткой ноге с прославленными мира сего и при этом — да, воистину так! — ни в коей мере этим не хвастался. Впрочем, наш друг явился сюда не только ради сына Абеля Ньюсема, хотя наблюдательному уму эта фигура могла показаться тут положительно главной. И впрямь, Глориани, вдруг вспомнив о чем-то и извинившись, попросил Чэда удалиться с ним, а предоставленный самому себе Стрезер погрузился в размышления. Прежде всего он задал себе вопрос: выдержал ли он экзамен, которому его подвергли? Не потому ли оставил его художник, что заключил, будто он здесь не к месту. А между тем как раз сегодня Стрезер чувствовал себя в ударе и мог бы показать себя лучше, чем обыкновенно. Разве он уже не показал себя? Пусть он был ослеплен, однако сумел же — по крайней мере так ему казалось — дать понять хозяину дома, что понимает, когда его экзаменуют. Но тут он увидел Крошку Билхема, который шел к нему из глубины сада, и по выражению его лица, когда глаза их встретились, Стрезер тотчас догадался, что тот тоже все понимает. Если бы Стрезер сейчас заговорил с ним о самом главном, он задал бы ему вопрос: «Скажите, я выдержал экзамен? Я же знаю, здесь всем устраивают экзамен!» И Крошка Билхем, конечно, заверил бы его, что он ошибается, преувеличивает, и привел бы тот неотразимый довод, что, мол, и его тут принимают и что он чувствует себя здесь — в чем Стрезер мог убедиться! — так же легко и свободно, как Чэд или сам Глориани. Пройдет немного времени, и он, Стрезер, надо думать, перестанет пугаться, найдет должную точку зрения, чтобы хорошенько рассмотреть некоторые лица — типы совсем ему чуждые, чуждые Вулету, — к которым он уже, возможно, начал присматриваться. Кто они, эти люди, разбившиеся на группы и пары, эти леди, так мало похожие, еще меньше, чем джентльмены, на вулетских дам — вот тот вопрос, который Стрезер поспешил задать своему молодому другу, как только они обменялись приветствиями.
— О, кого тут только нет! — всех видов и калибров; разумеется, до известных пределов, — правда, скорее, пожалуй, до нижнего, чем до верхнего. Здесь всегда бывают художники — он превосходен, неподражаем с cher confrère;[44] ну и всевозможные gros bonnets[45] — посланники, министры, банкиры, генералы — невесть кто — даже евреи. И всегда интересные женщины — но не слишком много: актриса, или художница, или известная музыкантша — если только они не уродины; ну и, в особенности, настоящие femmes du monde.[46] Можете вообразить себе его биографию по этой части — полагаю, нечто сказочное: дамы от него без ума. Но он умеет держать их в повиновении. Как ему это удается, никто не знает, притом вполне изящно и мило. Да, здесь бывает не слишком много народу, но люди все изысканные, избранный круг. Во всяком случае, докучливых болванов почти нет; и с самого начала не было; он владеет каким-то секретом. Поди знай, каким! И со всеми одинаково ровен. И никому никаких вопросов.
— Так-таки никаких? — рассмеялся Стрезер.
— Иначе как бы я мог быть здесь? — вложив в эту реплику всю свою искренность, отозвался Билхем.
— Ну-ну, не морочьте мне голову: вы как раз и входите в избранный круг.
Пусть так! Молодой человек оглядел собравшихся:
— А сегодня этот круг, кажется, отменно хорош!
Взгляд Стрезера последовал за глазами собеседника: