Иерусалимский покер - Эдвард Уитмор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее он есть, но я не могу открыть тебе, кто это. Он носит другое имя.
Мунк рассмеялся.
В этой части света вообще существует хоть кто-нибудь, кто не откровенничал бы с тобой?
Они вернулись в сад. Сиви откупорил бутылку узо, стоявшую на столе, и принюхался к горлышку. Он одобрительно кивнул и наполнил стаканы.
Чай нам сегодня не поможет. Определенно нужно узо, замутим прозрачную жидкость солидной порцией льда.[26] Очистим сознание перед наступлением вечера. А пооткровенничали со мной еще не все. Но я не удивлюсь, если кто-то, кто еще не успел собраться с мыслями, решит воспользоваться моими услугами сегодня вечером, разумеется после того, как стемнеет. Видишь ли, дело в том, что, когда я сопоставляю факты, это вселяет в людей уверенность и спокойствие. С одной стороны, мой отец был вождем войны за независимость Греции и большим другом Байрона. Мужественная героика, иными словами, звуки горна, атака, развевающиеся плащи, занесенные мечи и сурово сдвинутые брови, поэт-воин в стремительном галопе и все такое. И есть другая сторона: все знают, что когда я приду в оперу и сниму плащ, то мое платье и мои украшения окажутся столь элегантны, что ни одной женщине и не снилось. Я, короче говоря, есмь воплощение причудливых противоречий жизни. И потому достоин доверия.
Мунк рассмеялся.
А почему ты вспомнил о Стронгбоу, Сиви?
Мечты, разумеется. Мечты, грезы молодости.
Да, задумался Сиви. В твоем возрасте я мечтал стать великим ученым, и все из-за труда Стронгбоу.
Что? Ты хочешь сказать, у тебя тоже есть экземпляр?
Конечно. Тридцать три тома, посвященные левантийскому сексу, и чтобы у меня их не было? Это немыслимо. Но почему «тоже»?
Выяснилось, что у «Сар» хранился экземпляр. Никто из мужчин в нашей семье об этом не знал.
Сиви весело хихикнул.
Правда? Что ж, очевидно, их жизнь прошла не так однообразно и нудно, как я думал. Кажется, дождливыми вечерами на берегах Дуная, когда «Сары» допоздна засиживались в конторе, они не без приятности проводили время. Но может быть, они просто были немного сентиментальны. Ведь этот труд — далеко не то, чем его обычно считают. Вообще-то две трети его посвящены описанию любовной связи Стронгбоу и нежной персиянки, когда ему было девятнадцать, и это наиболее совершенная история любви, которую я знаю, пастораль, идиллия, она любую женщину способна довести до обморока. Я хотел сочинить парный к этому труд о византийском сексе. Левантийский — это одно, но византийский? Книга у меня получилась бы действительно захватывающая.
А что случилось?
Я написал ее план на двух страницах, и меня начали терзать сомнения. Стронгбоу правильно замечает, что существует девять полов, а поскольку я могу похвастаться принадлежностью лишь к нескольким из них, как бы, по-твоему, мне удалось соблюсти точность? Я понял, что не смогу быть равно компетентен во всем, и отказался от этой затеи. Время великих свершений, кажется, прошло. Теперь Александр Великий стал бы гораздо тщательнее готовиться к своим подвигам. Кстати, об Александре: мы знаем, что он любил нескольких женщин и нескольких мальчиков, свою лошадь, одного-двух друзей и по меньшей мере одного евнуха. И если мы знаем все это, только представь себе, чего мы не знаем. Конечно, в те времена у людей были куда более разнообразные вкусы.
Сиви рассмеялся. Он поднял почти опустевший стакан с узо и наклонил его, разглядывая молочно-белый осадок. Мунк покачал головой.
Ты не просто бесстыжий романтик, Сиви. Ты бесстыжий стареющий романтик, а хуже и быть ничего не может. Быть молодым романтиком — это понятно. Но в твоем-то возрасте? После всего горя и всех мук, которые ты изведал в жизни?
Сиви кивнул. И погладил кончик седого уса.
Твоя правда. Я пытался бороться с этим, вставать каждое утро, проклинать эту жизнь и погружаться во мрак. Тут колет, там ломит? Ни ум, ни тело не работают так, как вчера. Это вроде бы доказательство, что мир и в самом деле ужасное место. Да, у меня были благие намерения проклясть свою жизнь раз и навсегда, но этим намерениям ни разу не удалось выйти за дверь спальни, в которой я просыпался, не важно, насколько отвратительной была эта спальня. Я просыпался и думал, боже милосердный, что ты наделал? Во что ты ввязался на этот раз? Как ты мог так себя вести прошлой ночью? Вчера в этот час ты был полной развалиной, но во что ты превратился сегодня? Это невозможно. Это конец.
И так далее. Рассветная мгла, иными словами. Полнейшее отчаяние на восходе солнца. Более скверных мыслей не приходило на ум еще никому в этой грешной земной жизни. Ну и что же мне помогало, когда я лежал в каком-то жутком логове без всякого проблеска надежды? Что же, как не окно. Даже в самых ужасных спальнях в Смирне есть окна. И вот я подходил к окну, поднимал ставень и высовывал голову, вернее то, что от нее еще осталось, и как ты думаешь, что ждало меня там? Эгейское море и свет Эгейского моря. И в такие минуты я понимал, что любое отчаяние в сей день обречено на сокрушительную неудачу. Снаружи было слишком много всего, на что стоило посмотреть, что стоило почувствовать, услышать, понюхать и попробовать. И со временем я перестал с этим бороться. У меня не было выбора — я мог только принять мою любовь к жизни и любви. Это неизлечимо.
И еще я был ленив: вот настоящая причина, по которой я никогда бы не справился с фундаментальным научным трудом. Мне бы пришлось ради этого отказаться от множества вещей, добавил Сиви, покачивая головой и сладострастно глядя на молочного цвета осадок в стакане узо.
Мунк рассмеялся.
Все, что попадает тебе в руки, становится неприличным.
Нет, сказал Сиви. Просто в моих руках все обретает свой истинный облик, а истинный облик всегда обнаруживает свою особую чувственность.
Боюсь, солнце с его истинным светом уже село, слышишь, старый плут. Поставь стакан — он у тебя вызывает какие-то непристойные ассоциации.
Прошло почти три года, прежде чем Мунк нашел свою мечту — как и предсказывал Сиви, — но не у моря, а в пустыне. И нашел он ее по странному стечению обстоятельств, благодаря неожиданному посредничеству старого товарища по лихорадочным неделям Первой балканской войны, миниатюрного офицера, бывшего японского военного атташе в Константинополе.
Тогда майор, а ныне полковник, Кикути вернулся в Японию перед Первой мировой войной. В конце зимы 1921 года он прислал Мунку письмо из Токио: он только что узнал, что его старший брат-близнец, бывший барон Кикути, эстет, коллекционировавший полотна французских импрессионистов, по пути из Европы заехал в Иерусалим и там принял иудаизм. Сейчас он в Сафаде,[27] в Палестине.