Собрание сочинений Т 3 - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, как обычно, беззлобно поддразнил моего друга, дедушка которого принимал самое активное участие в революционной деятельности ленинцев, мечтавших превратить всероссийский грязный бардак в царство социального благополучия. Стоять нам оставалось минут пятнадцать. Мы явно успевали, сдав посуду, купить водяры, пивка и пельменей до закрытия «кишки» на обед.
В этот момент очередища драматически разволновалась. Пронесся слух, что не принимаются бутылки из-под шампанского с цимлянским и майонезные баночки.
«Тара кончилась… Тара кончилась… Тара кончилась…»
Очередища конвульсивно подперла к дверям приемного подвала. А подвал изрыгнул из себя пару изнемогающих от ненависти ко всему белому свету неудачников. Они больше не являли собою, как десять минут назад, самодовольных фигур жизненной удачи. В руках у них раздражительно позвякивали несданные крупные бутылки ценою по семнадцать копеек, а у одного за спиною, как какой-то неорганический и вовсе чуждый человечеству Черт, расположился здоровенный рюкзак, распираемый проклятыми майонезными баночками. Расположился и мелко бесил человека невозможностью скрыть от окружающих и от самого себя образ предельной бедности, который связан в умах поголовно всех обывателей сверхдержавы с собиранием, накапливанием и сдачей именно этих мизерных, оскорбляющих последние твердыни человеческого достоинства майонезных баночек…
Кстати, редчайшим видом социального, нравственного и даже художественного падения считается в народе сдача взрослым, пьющим человеком мешка бутылочек из-под разных лекарств, редких в нашей стране соусов, многочисленных ядовитых бытовых жидкостей, а также из-под лосьонов, духов и одеколона. Да и принимают эту посуду где-то в местах, ни разу не попадавшихся на глаза ни мне, ни моим знакомым, но, однако, существующих в природе общества, которое, по слухам же, скоро напомогает народно-освободительным движениям и диким, возникающим при успехе этих движений тираниям до того, что простому населению дана будет возможность сдавать не только мизерные бутылочки, но и спичечные коробки. ПУПОПРИСПИЧКО от населения… Это выглядело бы достаточно завершающе для сверхдержавы, находящейся, по убеждению отдела пропаганды ЦК КПСС, в первой фазе коммунистической формации.
В очередище вдруг начались назидательные изменения. Некоторые, бывшие первыми, стали последними, поскольку нагружены были шампанской, цимлянской, сидровой и еще какой-то импортной посудиной. Бывшие же последними, естественно, стали первыми. Пристальный наблюдатель мог бы отметить при этом, что душевно-физиогномический такт, проявленный как теми, так и другими при сдержанном сокрытии чувств мелкого торжества и раздражительной ярости, достиг поистине героических высот. Все мы несколько притихли перед всеустрашающим явлением мудрого призрака социально-бытовой справедливости, затем бурно разговорились, как это случается в очередищах подобного типа. Сей феномен всегда доказывал лично мне, что советская очередища, где бы и по какому поводу она ни возникала, безусловно, являет собою глистообразный зародыш сверхкоммуникативного монстра, состряпанного мстительной историей для фантастического будущего Сверхдержавы, а возможно, и всей нашей планеты*.
Говорили мы невпопад. Каждый старался искреннейше выложить либо наболевшее на душе, либо запекшееся в похмельном мозгу. Не принимали участия в разговоре лишь горестные женщины разных возрастов. Это были близкие родственницы тех, кто пропил каким-то образом весь семейный достаток, оставив ближним надежду на выживание до получки в виде чекушек и поллитровок.
См. Гоббс. «Левиафан».
Тема бесконечной и поголовной униженности советского человека, словно молниеносная гангренная зараза, охватила вскоре почти все живые звенья нашего извивающегося на тоскливом пустыре алчущего чудовища.
Серовато-синеватые прежде лица пропойц и просто озябших бедолаг оживленно разрумянились. В мутных глазах появился если не свет мысли, то приблизительно человеческое выражение. Оттянутые посудной тягомотиной руки вскинулись в жестах горячей помощи еле ворочающимся, обезвоженным языкам. Кто-то даже запел ни с того ни с сего далекую от темы разговора «отвори па-атихонь-ку ка-алитку-у…». Кто-то предложил категорически расстреливать приемщиков посуды за необеспечение болгарского и венгерского сухарика надлежащей тарой. Какой-то умник заявил, что очереди возникают не от недостатка различных продуктов или же нерасторопности торгово-снабженческой сети, а от переизбытка времени у населения. «Время у тебя есть. Потому ты и стоишь тут. А не было бы – так и не стоял бы, а находился в другом месте. Захавались вы тут, как взгляну я на вас после червонца разлуки, сукой мне быть…» «Позвольте, – возразил мой друг Паша, – зачем распространять философию тюрьмы на проблему прав человека? Мы все-таки еще на воле». «На воле ты был, пока папа маме палку не кинул, – мрачно сказал философ тюрьмы и вечной ночи, – а как, извините, кинул папа маме палку, так ты и проканал из свободного живчика в кандей жизни. Вновь расконвоирован будешь лишь в гробу. Не ранее…» «Такие, как вы, – гневно крикнул Паша, – превращают борьбу за права человека в борьбу за права трупа…» «Только не оттягивай… не оттягивай… я уже и так оттянут, как ишачий член», – отмахнулся бывалый и, судя по всему, безнадежно исправленный советской тюрьмою человек.
Затем все мы прислушались к замечательному рассуждению неплохо одетого гражданина о том, что в большой очереди необходимо видеть кроме социальной шкуры ее, так сказать, духовное нутро. То есть, настаивал гражданин, на Западе, где он неоднократно бывал до «известного момента катастрофы в карьере», ему буквально ни разу не приходилось наблюдать такого вот качества общения самых разных типов, причем не знакомых друг с другом, общения полностью братского и не сдержанного всякой сословной и снобистской пакостью.
– Западное общество предельно атомизировано, – страстно убеждал скорее себя, чем нас, человек, переставший быть выездным, – и вы на каждом шагу сталкиваетесь с тем, что вас как бы вовсе не замечают. Захожу однажды с похмелья на Гранд-Сентрал. Это в Нью-Йорке вокзал типа нашего Ярославского, только поменьше и по-грязней. Иду в сортир отлить…Захожу, принимаюсь за дело нужды, то есть собираюсь приняться, одновременно гляжу вокруг, как русский человек с широкой открытой душой, желающий разговориться в праздной паузе жизни с себе подобным организмом. Организмов рядом штук семь, черных и белых. Радушно говорю, по-ихнему, разумеется, и ко всем обращаясь, что-то насчет вчерашнего бейсбола… Ледяное молчание в ответ… Даже головы ко мне никто не повернул, что немыслимая вещь при затравке самого ничтожного разговора в любом нашем советском сортире. Ледяное молчание… И я думаю: а есть ли ты на свете, Игорь Матвеич? Или призрак ты своего чересчур вспененного пивом сознания?… Может ли быть в сложном современном мире большая близость, чем близость доверительно друг перед другом мочащихся мужчин, когда руки у них заняты, а языки полностью свободны для борьбы с похмельной тоскою?… Не может! А они молчат. Нулевая реакция. Возможно, не расслышали вопроса? Или только показалось, что задал я его? Бывает всякое с того же похмелья. Бывает, тебе кажется, что наговорил ты начальству с три короба объяснений, а впоследствии, на товарищеском суде, оказывается – ты лишь стоял, ковыряя в носу и опоздав на два часа, но слова ни одного не вымолвил… «Хирса» московского розлива отшибает у нас одну из сигнальных систем. Одним словом, высказался я – в порядке приглашения оправляющихся организмов к задушевности – насчет бума на бирже и плохой работы полиции в сабвее. Это метро… Ледяное молчание… Бесчувственное, эгоистичное журчание отчужденных струй. Для каждого, чую, его унитаз гораздо родственнее живого соседнего человека… Плевать, думаю, на вас, сволочи. Я в виде протеста даже оправляться не буду, а поговорю сам с собой… у советских собственная гордость, так сказать, мы умеем в решительную минуту испепелить буржуя свысока… ебал я ваш Бруклинский мост и высокий жизненный уровень… Ну и заговорил сразу на двух языках… Думаете, арестовали, как восемнадцать суток тому назад? Нисколько… Носом никто не повел в мою сторону. Нет меня… Пустое вопящее место… Тут я форменно взвыл от страха одиночества. Хватаю какого-то мистера за грудки, застегнуть ширинку ему даже не дал, хватаю и с надрывом вопрошаю: «Ты меня понял?… Ты понял меня, техническая цивилизация ебаная?» Естественно, падаю без сознания, потому что все они владеют боксом с самого детства. Думаете, забрали?… Растормошили? Думаете, сунули в сморкало пронзительного нашатыря или тыкнули в толчок головою и спустили воду, как это дважды случалось со мною – в Москве и Тамбове? Нет… Так и валяюсь в сортирной пустыне, а подняться смущаюсь, поскольку предельно унижен непредвиденным обстоятельством иностранной действительности… Валяюсь и трясусь в рыданиях, уткнувши физиономию в габардиновый рукав макинтоша… Ни вопроса, ни расспроса, ни мимолетного интереса к человеку, все же поверженному и не имеющему сил встать с кафеля, я не дождался. Зато не раз чуял, как лезут в карман ко мне разные руки. Ошмонать пытаются и стырить деньги с документами. Не тут-то было, думаю, советский человек – не мудак манхэттенский. Он портмоне на груди носит… Затем встаю… Народу в сортире полно, но – ледяное молчание с торжеством прочих звуков над личностью человека… Можете поверить: из презрения я так и не оправился, хотя впоследствии оказалось, что просто-напросто обоссался… Иду в ООН. Там с опозданиями не так строго, как у нас… неважно где… По дороге лезу в карман… и что бы вы думали?