О душах живых и мертвых - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так, – перебил Краевский, просматривая свои записи. – За вами все-таки еще остается должок, многоуважаемый Виссарион Григорьевич…
Разговор перешел на журнальные дела. Белинский слушал и клял себя за то, что вздумал разоткровенничаться совсем некстати. Нашел тоже место! Но со встречи с Лермонтовым в Ордонанс-гаузе так и оставался в приподнятом настроении. Он не помнил часа, когда же наконец расстался с поэтом. Не раз собирался уходить, а Михаил Юрьевич забрасывал его новыми вопросами и продолжал разговор с несвойственным ему жаром. Чуя все новую и новую поживу, Белинский кидался в спор, забывая о времени…
Тусклые фонари давно горели на улицах, когда Виссарион Григорьевич, выйдя из Ордонанс-гауза, кликнул извозчика. Он ехал домой, а мыслями все еще был с поэтом.
– Вот человек! – вдруг вырвалось у него, и так громко, что извощик опасливо оглянулся на седока, бывшего, очевидно, не в себе.
А перед седоком так и стоял этот коренастый человек с горячей речью, с просветлевшим лицом…
С того памятного вечера и был Виссарион Григорьевич в приподнятом настроении.
«Вот человек!»
Он не раз пытался рассказывать об этой встрече, но рассказ выходил отрывочный и сбивчивый. Слушатели большей частью недоумевали: нашел, мол, Виссарион Григорьевич необыкновенную душу у язвительного поручика Лермонтова! Да, никто, решительно никто его не знает. Но каковы же должны быть богатырские его силы, чтобы жить, неся тяжелый груз такого одиночества! Во имя чего ненавидит российские порядки поэт, едва вышедший из юности?
Текущая журнальная горячка не оставляла времени для размышлений. Но настал наконец счастливый день, когда с майской книжкой «Отечественных записок» было покончено. Андрей Александрович Краевский, проверив все свои заметки, не нашел больше ни одного должка, который оставался бы за Белинским.
– Радуюсь душевно, Виссарион Григорьевич, что наступают для вас дни отдыха… короткие, разумеется, дни. – Редактор покосился на свежие корректуры, лежавшие на столе. – Покаюсь вам, – продолжал он, – что не смел отвлекать вас в горячее время, теперь же с охотою открою. – Андрей Александрович выдвинул один из хитроумных ящиков письменного стола и положил перед Белинским стопку аккуратно исписанных листков. – Михаил Юрьевич Лермонтов, отъезжая из столицы, просил передать вам для ознакомления свои пьесы, отобранные им для предполагаемого сборника стихов. При этом упомянул он о каком-то споре, между вами не решенном…
Что говорил Краевский дальше, Виссарион Григорьевич не слушал. Он вернулся домой и продолжал один на один знакомство с поэтом.
Пересмотрит, перечитает стихи – какая отлилась в них безотрадность, какое неверие в жизнь!
Снова перечитает и, глядя в те же листки, сам себе возразит: но какая жажда жизни, какой избыток чувств!
Когда поэт выражает скорби и недуги общества, тогда нет меры его ненависти и гордому презрению. Но и ненависть и презрение рождаются от пламенного сердца. Он не боится предстать перед читателями со своими стихами точно таким, каким был в памятный вечер в Ордонанс-гаузе, когда весь раскрылся. В неисчерпаемом богатстве этих стихов – вся нежность оскорбленной и страждущей души. Вот поэт!
В эти дни Виссариона Белинского мучила неотступная мысль: должно быть, он сам не сумел убедить поэта в конечном благе жизни, которое уготовано человечеству в его развитии.
Но стоило лишь ему об этом подумать, как снова обрушивался на себя нетерпеливый человек: а разве в сокровенных тайниках собственной души не надеялся он, что поэт разрушит его утешительную веру в конечное, но неведомое благо? Нечего играть в прятки с самим собой, кажется, именно того он ждал, хотя и опасался; опасался, но ждал.
И что греха таить, поза созерцателя, живущего лишь для того, чтобы присутствовать при том, как будет саморазвиваться и самосовершенствоваться общество, – такая поза, увы, давно не приносила ни радости, ни удовлетворения.
Петербург начинал по-летнему пустеть. Казачок приносил от Краевского новые записки: начиналась горячая пора подготовки июньской книжки журнала. Пора было сесть за обстоятельную статью о «Герое» Лермонтова. Но едва Белинский начинал думать о Печорине, перед ним тотчас являлся поэт.
– Да ведь Печорин-то он сам и есть! – восклицает Виссарион Григорьевич и задумывается…
Так могло показаться на минуту при встрече в Ордонанс-гаузе, но только на короткую минуту. Ни один Печорин в мире не создаст таких стихов.
Но какая-то неуловимая связь между автором романа и его героем остается несомненной. Кто же, как не критик, должен проникнуть в эту тайну, чтобы объяснить ее читателям?
О душах живых и мертвых
Глава первая
Именинный стол накрыт под старыми липами. Запущенный сад так велик, что впору быть ему при барской усадьбе в каком-нибудь дальнем захолустье. Но если глянуть в воздушную прорезь меж вековых деревьев, высится неподалеку колокольня московского Новодевичьего монастыря.
Здесь, на Девичьем поле, живет профессор Московского университета Михаил Петрович Погодин, и именинный стол раскинут в его собственном саду. Только никогда не пирует на такую широкую ногу прижимистый Михаил Петрович. Но сегодня не он у себя в доме хозяин, сегодня здесь празднует свои именины почетный гость – Николай Васильевич Гоголь.
У прославленного писателя нет ни дома, ни пристанища. Он странствует по миру с неразлучным чемоданом. В чемодане умещается все необходимое для жизни. В том же чемодане хранится и та дань роскоши, которую по слабости человеческой все еще платит Николай Васильевич. Он давно отрешился от всех соблазнов, не может расстаться только с парой-другой щегольских сапог, – к ним с юности питает неудержимую страсть автор «Ревизора».
Вольной птицей живет этот человек, освободивший себя от бренного имущества: так легче странствовать, то отправляясь надолго в прекрасное далеко – в Италию, то спеша оттуда на свидание с родиной.
Если же случится Гоголю быть в именинный день в Москве, тогда накрываются в погодинском саду самобранные столы.
Николай Васильевич зовет гостей лично и записками, через друзей и знакомых. Никто и сегодня не забыт. А именинник, сидя в комнате, отведенной ему в мезонине погодинского дома, еще раз тщательно просматривает список приглашенных. В списке значатся люди самых разных верований, вкусов и возрастов. За именинным столом сойдутся даже те, кто не встречается друг с другом по причине несогласия и вражды в убеждениях. Никто, кроме Гоголя, не умеет собирать у себя такие пестрые сборища оседлых москвичей и заезжих в Белокаменную людей. Пусть себе витийствуют и шумят – Николаю Васильевичу все к делу.
Когда в Италию, в Рим, заехал профессор эстетики Николай Иванович Надеждин и поспешил к Гоголю, предвкушая разговор о высоких материях, Гоголь, прежде чем гость успел слово молвить, возьми да и огорошь эстетика:
– А каковы ныне, Николай Иванович, в России цены на хлеб?
Возмутился профессор Надеждин такому ничтожеству интересов и, возвратившись на родину, долго с негодованием о том рассказывал; до высоких материй разговор с Гоголем так и не дошел.
Впрочем, не всегда докучает людям расспросами Николай Васильевич. На иного будто и внимания не обратит, а пройдет время – вдруг всю жизнь человека расскажет, весь его характер, все его привычки опишет. А коли разойдется в веселый час, доберется до всей родни и до самой тещи.
– Да откуда вам все это знать, Николай Васильевич? – едва отдышавшись от смеха, спросит собеседник. – Вы, помнится, с Мефодием Петровичем словом не перекинулись… Откуда вы это взяли?
– Вы при случае сами проверьте, – отвечает Гоголь. – Ей-богу, не умею выдумывать. На грош воображения не имею.
Проверит любопытный человек – и изумится: у Мефодия Петровича и теща точь-в-точь такова, как описывал ее Гоголь… Уж нет ли здесь какой магии или магнетизма?
Николай Васильевич все зорче присматривается к людям. Никого не пропустит. Недаром так тщательно перечитывает он список приглашенных к именинному пирогу. Список похож на пышный букет, собранный искусным садовником. Садовник перемешает в букете все краски, все оттенки, к главенствующим цветам добавит для аромата неказистой с виду мелочи или какой-нибудь пахучей травки – и не отступится до тех пор, пока не отразит в букете все разнообразие природы. Так и в списке у Гоголя; кого тут только нет!
Перво-наперво – зван на обед Сергей Тимофеевич Аксаков вместе с сыном Константином. Сергей Тимофеевич живет с многочисленным семейством в Москве так, словно никуда не выезжал из дедовой усадьбы. Вокруг московского дома и на задах раскинуты всякие строения – амбары, конюшни, погреба, людские, баня… Вся разница против деревенского обихода та, что по вечерам непременно едет Сергей Тимофеевич в театр, а еще чаще в клуб и занимает привычное место в карточной комнате. Но и днем не бездельничает кряжистый старик: день отдан книгам, приему друзей и размышлению.