Хогарт - Михаил Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это все и привело «Бритофила» в ярость. Вот что писал он:
«Есть и иная разновидность добрых людей, что приносят искусству еще более вреда — это те из ваших торговцев заграничными картинами, которые готовы подымать ужасный крик в печати, как только им покажется, что их прибылям грозит опасность. И в самом деле — в их интересах обесценивать все английские произведения, приносящие урон их торговле, состоящей в непрекращающемся ввозе мертвых Иисусов, святых семейств, мадонн и прочих, безысходно мрачных, лишенных интереса и декоративности картин, на которых они мажут ужасные имена, напоминающие имена итальянских мастеров; и в то же время, сообщая что-либо о нашем брате английском художнике, они плетут неправдоподобную чепуху».
Далее «Бритофил» изображал сцену одурачивания наивного англичанина беззастенчивым жуликом-антикваром. При этом делался откровенный намек на одну известную в ту пору картину, намек смелый, даже рискованный. История была такова: король Георг II, человек, как говорят, храбрый, но неумный и дурно разбирающийся в искусстве, питал особенное пристрастие к большой картине, на которой неизвестным мастером написана была толстая Венера. Антиквар, продавший в свое время это полотно для Кенсингтонского дворца и взявший за него тысячу фунтов, утверждал, что оно принадлежит (так рассказывал Хогарт) Микеланджело, или Якопо Понтормо, или Себастьяно дель Пьомбо. Картина была, по всей видимости, безобразна. Королева, обладавшая вкусом более искушенным, чем царственный ее супруг, договорилась с вице-камергером лордом Гарвеем о том, чтобы картину перевезли в Виндзорский замок. Ее величество Каролина настаивала также на полной секретности этого перемещения. Но в последний момент заговор был раскрыт. Король сильно гневался. И — само собою разумеется — приказал водворить толстую Венеру на прежнее место — в Стэйт рум, парадный зал Кенсингтонского дворца, совсем недавно отделанного заново сэром Кристофэром Рэном.
Надо было обладать известной беспечностью, чтобы пустить такую стрелу в сторону самого короля. Правда, ничем ужасным это не грозило, король не внушал особого трепета и опасной для подданных властью не пользовался; а вольность дерзких речей была тогда по сравнению с другими странами прерогативой Британии. Но уже одно то, что Хогарт не побоялся испортить отношения со двором, говорит о похвальном бескорыстии художника.
Итак, появилась статья «Бритофила», ее прочли, и сначала лишь неясные и робкие подозрения высказывались о ее авторе. И только газета «Ландн мэгэзин» заявила со всей определенностью, что «Бритофил» не кто иной, как мистер Хогарт, «первый художник Англии, а возможно, и всего мира в своем жанре».
Хогарт как будто бы с этим не спорил, да и кто еще тогда в Англии мог бы такую статью написать? Будем же считать, что он и был «Бритофилом». Тем более что дальнейшая его деятельность как нельзя лучше соответствовала высказанным в «Сент-Джеймс Ивнинг пост» идеям. К тому же первая колкость в отношении короля — намек на тучную Венеру — не была последней, и, как мы вскоре убедимся, отношения Хогарта с ганноверским домом со временем еще более усложнятся.
Отношения эти, правда, не стоит излишне драматизировать, кое-какие заказы двора ему перепадали: сохранилось несколько набросков, эскизов карандашом для групповых портретов августейшего семейства. Но дальше предварительных рисунков дело, кажется, не заходило: королевским живописцем по-прежнему оставался Уильям Кент, свято хранивший неумирающую ненависть к своему оскорбителю. По счастью, у Хогарта заказов было много, порой даже с избытком. И надо с огорчением признаться, что он с новым усердием пишет в ту пору светские групповые портреты, от которых, можно было думать, уже отказался.
СВЕТСКИЕ КАРТИНКИ И МНОГОЕ ДРУГОЕ
Есть все-таки в хогартовских «разговорных картинках» что-то не совсем для современного зрителя приятное. Дело не только в том, что они однообразны и не сколько даже приторны, другое воспринимается с неудовольствием: слишком странно выглядят фигуры и лица, написанные всерьез, но настойчиво напоминающие персонажей сатирических картин. Будто отличные комические актеры, давно и хорошо знакомые зрителю, вдруг принялись неумело и без увлечения разыгрывать унылую драму. А если и прорываются у них острые, непредусмотренные этикетом движения, если спокойное лицо вдруг оживит смешная гримаса, то выглядит это неуместно и слегка безвкусно. И будем откровенны: групповые портреты Хогарт пишет просто хуже картин сатирических — в них меньше естественности, больше ошибок в рисунке (даже в построении перспективы), меньше выдумки и логики в композиции. Он писал их без свойственного ему обычно воодушевления, не утруждая себя поисками каких бы то ни было новаций. Немудреное действие вроде чаепития или беседы, пышные драпировки, прикрывающие (из чисто композиционных соображений) угол просторной комнаты, мерцание позолоты на книжных корешках и рамах картин, мерцание серебра на чайном столе, мерцание парчи на богатых нарядах, шаловливые кошки, серьезные собаки, птицы в клетках — и так одна «разговорная картинка» за другой…
Следует, однако, признать, что десять лет назад подобные картины Хогарта были куда слабее. Слава богу, исчезли амурчики, порхающие неизвестно по каким причинам под потолком; фигуры людей приобрели естественность. И главное — как бы ни грешил он против живописи и простоты целого, в каждой, даже посредственной «разговорной картинке» конца тридцатых годов можно разыскать не один превосходный портрет.
Пусть жесты персонажей однообразны, нарочиты, но лица просто удивляют тем несомненным сходством, в которое веришь, даже не зная оригинала. Эти сухие, с длинным подбородком или, напротив того, круглые, сангвинические и властные, но равно породистые лица состоятельных джентльменов уже предвосхищают шедевры Джошуа Рейнольдса, предвосхищают и вообще блеск будущего британского портрета. В них надо всмотреться, в эти спокойные глаза, надменно полуприкрытые тяжелыми веками, в румяные, твердо вырезанные губы, в бесчисленное разнообразие выражений. Еще не нашли искуснейшие писатели безошибочных слов, что с сокрушительной точностью определяют внешность человека, а Хогарт в занимательных светских портретах уже разбросал множество тончайших наблюдений, которые, наверное, назвали бы «психологическими», если бы в те времена бытовало такое слово. И хотя все это несколько теряется в привычных, даже банальных композициях, хотя картины убийственно похожи одна на другую, в них все же возникает не лишенный романтики образ времени: самодовольный, но уютный и уж никак не безвкусный быт георгианской знати — еще одна грань «доброй старой Англии» — с неторопливым ритмом удобно устроенной жизни, с чередой просторных, отделанных дубовыми панелями комнат благородных пропорций, с красным деревом огромных книжных шкафов прадедовской библиотеки, со столовым серебром чудной старинной чеканки, с непременными китайскими вазами на камине, с охотничьими трофеями и чутко дремлющими собаками в просторном и сумрачном, как церковь, холле. И за зримым обликом эпохи услужливо тянется встревоженная кистью Хогарта цепь ассоциаций, и вспоминается пора строгих нравов и очень терпимой морали, тщательно не замечаемого разврата и семейных добродетелей, видимого благополучия и зреющего скептицизма — время, когда Филдинг только начинал сочинять драмы, юный Стерн учился в Кембридже, а Шеридана и вовсе не было на свете. Право же, этого достаточно, чтобы многое оценить в «разговорных картинках» мистера Хогарта.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});