Плаванье к Небесному Кремлю - Алла Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы пришли с Никитского бульвара в Малый Левшинский. Пришли мы ночью, значит, уже не было комендантского часа. На звонок дверь — я уже упоминала, что она шла из квартиры на улицу, открыл Даниил. Ничего не произошло фактически и очень многое неуловимо. Прозвучали три голоса в темноте, и главным были интонации этих голосов, слова-то произносились самые простые. Из темноты прозвучала горячая радость в приветствии Даниила.
Скрытый темнотой, ответил на его радость мой голос, дрогнувший, вырвавшийся из постоянного, привычного владения собой. А Сережин прозвучал напряженно, собранно и скованно в ответных на приветствие словах.
В ту новогоднюю ночь мы с Даниилом перешли на ты, но, как ни странно, ни я, ни он не поняли до конца, что эта встреча Нового года была нашей с ним Встречей.
А потом Даниил уехал. Из Кубинки его отправили зимой 1943 года со 156-й стрелковой дивизией Ладожским озером по «Дороге жизни» в блокадный Ленинград. Ленинград, не Петербург! Это все был Ленинград. Его «Ленинградский Апокалипсис» посвящен этому городу. Позже выяснилось, что в артиллерийских частях, охранявших этот путь, служил двоюродный брат Даниила, Леонид Андреев. Это фамилия по матери, он сын Риммы Андреевой, родной сестры Леонида. И оказалось, что один двоюродный брат охранял путь другого.
Так начинался марш. Над ЛадогойСгущались сумерки. На югеРакет германских злые дугиПорой вились… Но ветер креп:Он сверхъестественную радугуЗалить пытался плотным мраком,Перед враждебным ЗодиакомНатягивая черный креп. <…>А здесь, под снеговой кирасою,От наших глаз скрывали водыРазбомбленные пароходы,Расстрелянные поезда,Прах самолетов, что над трассоюВести пытались оборону,Теперь же — к тинистому лонуПрижались грудью навсегда.Вперед, вперед! Быть может, к полночиИ мы вот также молча ляжем,Как эти птицы, флюзеляжемДо глаз зарывшиеся в ил,И озеро тугими волнамиНад нами справит чин отходной,Чтоб непробудный мрак подводныйНам мавзолеем вечным был. <…>И снежно-белые галактикиВ неистовом круговращеньиНа краткий миг слепили зреньеЛучом в глаза… А шторм все рос,Как будто сам Владыка АрктикиРаскрыл гигантские воротаДля вольного курговоротаБуранов, пург и снежных гроз.
Даниил уехал, а я продолжала тащить громоздкую семейную телегу.
Почему же мы так долго не понимали, что должны быть вместе? Вероятно, этому продолжало мешать представление о святости брака, хоть и не церковного — мы с Сережей не венчались, о неприкосновенности дружбы, безотчетное, но сильное чувство ответственности. А я все еще продолжала представлять женщину, достойную стать рядом с Даниилом, как существо почти полуреальное, никак не могла понять, что это просто я.
Жизнь в Москве постепенно образовывалась. Олежка, Сережин мальчик, уехал со школой в эвакуацию на второй год войны. Сережина мама Полина Александровна вернулась в свою комнату на Остоженке, а мы с Сережей — в комнатку во дворе гоголевского дома. Воду дали, а отоплением была маленькая печка — моя радость, живой огонь. Оба мы преподавали в студии, о которой я уже рассказывала.
Я писала Даниилу на фронт: в Ленинград, в Шлиссельбург, в Резекне… Оттуда приходили его треугольнички — письма, которых не забудет никто из переживших войну. И я писала ему, думая, что пишу просто другу, о том, как мы живем. Но, видимо, поскольку писала я совершенно искренне, чуткий, уже любящий человек мог читать между строк. Неожиданно я получила от Даниила письмо с такими словами: «Кто такая Наташа? Что у вас происходит? Напиши мне подробно. Ты не можешь представить себе, как это для меня важно». Тогда я подробно написала обо всем.
Наташина жизнь к этому времени была совершенно переплетена с нашей, а тяжелый, все тянувшийся треугольник — одна из его классических форм — становился все мучительнее и как-то бестолковее.
Родители мои, как водится, ничего не знали, и хорошо, что не знали: тактичный сдержанный папа не сделал бы ничего, но мама, искренняя, горячая, еще более вспыльчивая, чем я, наломала бы таких дров, что все стало бы еще хуже. Так мы все трое по крайней мере сохранили необходимое уважение друг к другу.
В июне 1943 года Даниил уже был в Латвии под Резекне. Он прошел блокадный Ленинград, службу в похоронной команде, подтаскивал снаряды, был привлечен к полевому суду. Это был смешной эпизод. Его, солдата, отправили в какой-то ларек торговать, по-моему, хлебом и еще какими-то продуктами. И, естественно, скоро обнаружилась недостача, за которую его и привлекли к суду. К счастью, попался следователь, для которого имя Леонида Андреева не было пустым звуком, да и без этого было ясно, что человек, который спокойно сидит перед ним, ни в чем не виноват. Дело было в том, что Даниил не мог не давать голодным детям остатки хлеба. Он стеснялся требовать мелочь, когда ее у человека не было, и в довершение всего кормил хлебом приходившего к палатке жеребенка.
Дело в конце концов закрыли. Надорвавшись на перетаскивании снарядов, из-за обострения болезни позвоночника Даниил попал в госпиталь, сначала как больной, а потом его оставили там санитаром и регистратором. В госпитале он встретил превосходное отношение к себе начальника госпиталя Александра Петровича Цаплина и главного врача Николая Павловича Амурова. Каким-то чудом ему удалось приехать в короткую командировку в Москву. Как он ее выпросил и в чем она заключалась — совершенно не помню.
Стоял июнь 44-го. Это были самые светлые, самые прекрасные дни года. По всей Москве цвели липы.
Я вернулась откуда-то домой. Сережа сидел с тем застывшим выражением лица, которое я уже знала. Я вошла в комнату. Он поднял голову и сказал:
— Даниил приехал в командировку. Он сейчас дома в Малом Левшинском.
Я молча повернулась и побежала. Я бежала, как бегала двенадцатилетней девочкой, которая училась в Кривоарбатском переулке, не останавливаясь ни на секунду, через весь Арбат, Плотников переулок, Малый Левшинский.
Я бежала знакомым путем, как в школьные годы, только уже не с той беспечностью жеребенка, которому просто необходимо бегать. Теперь я бежала — буквально — навстречу своей судьбе. И на бегу отрывалось, отбрасывалось все, что меня держало, запутывало, осложняло Главное.
Бежала бы я так же, если бы знала, навстречу какой судьбе спешу? Думаю, что да, бежала бы. В этом ведь и заключается выбор — беспрекословное подчинение своей предназначенности. Вот я и бежала, закинув голову, как в детстве, навстречу любви, тюрьме, лагерю и — главное — самому большому счастью на Земле — близости к творчеству гения. Это ведь, может быть, самая непосредственная близость к мирам Иным. Только не надо думать, что я тогда это знала. Ничего не знала.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});