Гонец - Ануар Алимжанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся степь жила радостными слухами о первой большой победе над джунгарами. Степные барды, которых не было слышно со времен страшного джута, снова, как и в былые времена, появились в людных местах. Среди сарбазов, в аулах они вели свой рассказ, пели свои песни о победе, о славных батырах, разбивших конницу Шона-Доба, о том, что народ собирается на великий курултай, собираются все бии, все вожди племен и родов, чтоб избрать сардара, чтоб слить воедино силы всех сарбазов степи и навсегда прогнать с родной земли ненавистных джунгар.
От проезжего путника услышал эту весть и старый табунщик Оракбай, который жил со своей дочерью на берегу реки Бадам, вблизи маленького бедного аула, переполненного беженцами. Старые юрты, шалаши из курая и камыша занимали все окрестности аула. Уже второй месяц жил здесь старый табунщик.
После гибели Маная он уехал в эти края, надеясь найти здесь своих родственников, о которых когда-то рассказывала ему покойная жена. Хотел пристроить к ним свою дочь. Но не нашел их. Джунгары побывали всюду, все аулы скитались по степи, забыв прежние дороги. Поиски были бессмысленны. Да и годы у Оракбая были не те. Вот уже пятое или шестое лето длится война. Сколько горя перевидано, сколько пережито. Да и дочь совсем повзрослела. Она уже не та, что раньше.
Сания по-прежнему носила мужскую одежду, но скорее по привычке, а не по желанию. Лицо ее, опаленное зимней стужей и летним зноем, немного осунулось. Глаза потеряли прежний задор и блеск, в них глубоко затаилась грусть и не вяжущаяся с ее характером покорность. Она стала молчаливой, задумчивой. С утра до ночи то хлопотала у очага, то помогала отцу пасти двух коней, стараясь вовремя напоить их, вовремя найти для них лужайку с сочной травой. Два исхудавших за зиму коня — вот все, что осталось у отца с дочерью. Война сделала свое дело — словно перекати-поле перебросила их с одного края казахской земли на другой и полностью осиротила — ни своего рода, ни родного племени, ни близких друзей… Отец и дочь редко говорили друг с другом. Да и о чем было говорить. Все осталось позади. Все отнято джунгарами. Вспоминать о прошлом — посыпать солью раны. А жизнь и так горька, жестока. «Лишь бы выжить. Лишь бы выдать дочку замуж за какого-нибудь доброго человека», — тяжело вздыхал табунщик Оракбай. Глядя, как дочь проводит дни у домашнего очага, как она собирает кизяк или тащит на себе дрова, нарубленные в прибрежных зарослях, видя, как износилась одежда дочери, старик опускал голову. Утирая глаза шершавой ладонью, молил аллаха дать его единственной хоть чуточку счастья. Он уже дважды собирался повести коней на базар, чтобы обменять их на платье и приобрести немного муки, но дочь не разрешала.
— Мы погибнем без них, будем нищенствовать или станем рабами у какого-нибудь богача. Я не хочу оставаться здесь. Мы должны вернуться назад, в родные горы, а как мы доберемся без коней? Потерпи, отец. Ничего, что одежда износилась. Я найду шерсти, вытку. Пусть кони набирают силу. Скоро кончится война, и мы двинемся в обратный путь, — успокаивала Сания отца.
Отец видел, что дочь совсем изменилась, что нрав ее стал другим — она избегала людского общества, не вступала в разговоры с жигитами, как прежде, — и удивленно думал, как может человек так сильно перемениться.
— О, аллах, на все твоя воля… — бормотал он. — О бедный мой друг, мудрый Манай, скорее бы мне встретиться с тобой. Где ты там, что послал тебе создатель? Жжет ли он кости твои в аду или открыл хоть ненамного двери рая, чтобы ты отдохнул на том свете? На этом тебе не было спокойствия и счастья, потерял ты всех птенцов своих, свой аул. Да и я вот, как видишь, дожил до позорных седин. В чужом краю, для всех чужой, живу лишь для того, чтобы дочь не осталась совсем одна, а иначе зачем бы я жил. Ничто меня больше не беспокоит — ни горе людей, ни эта война. Все люди шакалами кажутся мне, и свои, и чужие… О аллах, прости, прости меня, старого дурня, что это я так болтаю! — сидя возле шалаша на солнцепеке, говорил сам с собой табунщик Оракбай.
И боясь прогневить бога своими столь мрачными мыслями, начинал тихо повторять про себя все хорошие вести, которые слышал от людей.
— Ты слышал, мой бедный и мудрый друг Манай? Говорят, батыры одолели проклятых джунгар в битве в урочище Карасыир. Говорят, там были и Санырак, и Тайлак, и Малайсары, и Богенбай. Значит, Малайсары был жив… — старик вдруг задумался. Огляделся вокруг и чуть не вскочил со своего места, обрадовавшись своей неожиданной догадке. — Если был жив Малайсары, — думал он, — значит, может быть в живых и Кенже, младший сын Маная… — старик встал. Он вспотел, пот выступил не от жары, а от неожиданной догадки. Прикрывая глаза ладонью от солнца, он взглядом поискал Санию. Но она была далеко, ушла за хворостом… Старик снова уселся на свое место. И хорошо, что ее не оказалось рядом. Не надо говорить ей о своей догадке. Она давно мысленно похоронила Кенже. Старого не вернешь. Да если и жив Кенже, помнит ли он Санию? Ведь на дорогах войны случается всякое. Мало ли девушек в степи? Каждая почтет за счастье быть с таким жигитом. Кенже в этом не виноват. Пусть здравствует, пусть будет счастлив сын доброго Маная. Не надо говорить о нем дочери. Слава аллаху, его дочь не хуже других. Вот приодеть бы ее, и она не уступит никому ни красотой своей, ни смелостью. И трудится она не хуже других. В этом он убедился здесь. Найдется и ей жених, хотя… конечно, какое было бы счастье для него, старого Оракбая, если бы он выдал ее за единственного сына своего мудрого друга Маная… Мысли, одна не похожая на другую, вконец одолели старика, он устал от них. Не мог удержать их в полной тайне и после того, как вернувшаяся с поля дочь накормила его айраном и горстью прожаренного проса и напоила чаем.
— Доченька, ты что думаешь, вот так и будем жить мы с тобой, как глухонемые?.. Как хочешь, а все же мы с тобой пойдем сейчас в аул, хоть на людей посмотрим, уже два дня, как там много народу. Видать, вести хорошие принес узункулак, акыны, говорят, появились. Пойдем, дочка. Никто не унесет наш шалаш и не уведет коней. А хочешь, оседлаю коней, поедем…
Сания удивленно взглянула на отца. Что с ним? Впервые за много дней отец показался ей взволнованным. Что его обеспокоило? Может, ему просто надоела такая тихая жизнь — и он решил выйти в люди? Сания улыбнулась. Стало как-то легче на сердце. Бедный отец, хоть раз бы поругал ее, отвел свою душу, а то ведь и ругаться-то не умеет. За всю жизнь она так и не услышала от него суровых слов. Бедный отец… Ему же не легче, а, наверное, труднее, чем ей.
— Поедем, поедем, отец. Вы только немного потерпите. Я заштопаю вашу рубашку и сама оседлаю коней. Посидите или, как всегда, немного отдохните после обеда.
Но он заторопился пуще прежнего.
— Зачем мне переодеваться? Я не на той еду. Это тебе нужно смотреть за собой. Что ты ходишь, как старушка?! Раньше времени хочешь похоронить меня? Ты, дочка, не смотри на меня так. Я свое прожил, ты делай все так, как тебе хочется, как душа велит. Ты ведь у меня молодец. Для меня, сама знаешь, нет ничего важнее твоего счастья. Не оглядывайся на меня. Сам аллах знает — я теперь не в силах тебе помочь, я, как путы, на твоих ногах. Эх, я старый, старый ворон, как айдахар[67], проглотил всех, кто был вокруг, а сам живу. И что это за наказание?! Мне нужно было раньше Маная отправиться на тот свет и встретить его там, а я все живу…
— Хватит наговаривать на себя! — вдруг резко вырвалось у Сании. — Да что это вы сегодня так всполошились? Сказали бы с утра, мы бы с утра поехали в аул. — Она подвела коней, быстро оседлала их. Старик притих. Он не произнес ни слова, взобрался в седло. Прошел почти месяц, как табунщик не садился на коня, и сейчас ощутил, что конь уже набрал за это время силу. Седло было удобным, и старик успокоился, почувствовал себя прежним Оракбаем, который, если надо, еще может потягаться с молодыми жигитами.
— Иншалла, все будет хорошо, дочка, — назидательно сказал он и направил коня в сторону аула. — Поехали, дочка, послушаем новости, говорят, сюда заехал бродячий акын и слагает песни о победе батыров…
…Сания еще издали заметила, что центр аула, большое, утрамбованное копытами коней поле, лежащее перед двенадцатистворчатой юртой местного бая, заполнено людьми. Собственно, такую же картину она наблюдала не раз за последние дни, но не обращала на нее внимания. Постоит, посмотрит издалека и вновь займется своим делом. Мало ли что может происходить там? У кого-то случится беда, кому-то бог пошлет нежданную радость. Ведь у казахов так: родится ребенок — соберутся люди, родители заколют последнего ягненка. А народ сейчас — ох как охоч до еды. Умрет человек — снова режь барана, а то и коня — у кого что есть. На все воля аллаха. Но вот сегодня, видимо, не той по случаю рождения и не поминки. Не слышно ни плача, ни смеха. Однако людей много, многие верхом — видно, приезжие из ближних и дальних аулов. Все чем-то поглощены, кого-то слушают. «А не все ли равно, кого там слушают», — подумалось ей. Но тут же она удивилась своей мысли. Что сделало ее такой безразличной ко всему? Совсем недавно, ну год, даже полгода назад, ее в таких случаях снедало неуемное любопытство. Она, не задумываясь, мчалась туда, где было побольше людей, где были жигиты, ей нравилось стоять в стороне, будто не обращая внимания на них, и в то же время ждать — кто из них первым бросит на нее взгляд, кто первым догадается, что она — девушка, что носит мужскую одежду, потому что считает себя не хуже любого жигита-воина. Она неосознанно бросала вызов степному укладу жизни, где высоко ценилась лишь сдержанность и замкнутость девушек на людях, особенно среди незнакомых мужчин. Сания, кажется, поняла все это лишь сейчас, в эти месяцы, находясь в чужом для нее краю, живя в уединении. Она потеряла Кенже. Единственного человека, который по-настоящему любил ее, считал ее чуть ли не святой, терялся и краснел перед ней, как перед ханской дочерью. Эта мысль терзала ее все чаще и чаще за эти последние месяцы. Было невыносимо тоскливо и больно на сердце, что она ни разу не смогла подарить Кенже свои ласки. В ней раньше никогда не появлялось чувство подавленности и покорности, которые вообще-то были присущи женщинам ее положения. Ведь она не байская дочь и не дочь султана. Зачем быть гордой нищенке? Но и отец и мать, и весь аул воспитали ее так, что она росла баловницей, свободной и вольной. Ей было дозволено все, и никто не осуждал ее. Дозволена была даже эта одежда, что и теперь на ней, мужская одежда, которую она сейчас носит лишь по привычке. Это было тоже ее прихоть, средство, чтобы быть ближе к жигитам. Пора, пора снять ее. Не будет же она носить такую одежду до старости. Пора подумать о будущем. Отец совсем стар, слаб, и ему нужна опора, подмога… Погруженная в свои мысли Сания не заметила, как они подъехали к толпе и только голос отца: «Дочка, оставим коней, подойдем поближе», — прервал ее размышления.