Угрюм-река - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черкес запыхтел и заворочал глазами свирепо.
– На мельнице был, мельнику зубы крошил... Нэ воруй хозяйску муку!.. Цволачь. Я те дам воровать.
– Да не ори ты! Бешеный, – замахала руками кухарка.
– Цво-лачь! Хозяин пьяна, дурак. Дэнгу жалеть нэ панмает... Цволачь! Прошку нада растить скорей... Хороший джигит будет... Цволачь! Женить нада... Ох, и девка хорошь, Куприян в Крайском... Цволачь!
– Да что ты заладил... Не лайся... Окстись! – выпучила глаза кухарка.
– Мельник нада другой менять... Муку таскал. Прикащик другой нада. Товар ворует. Вот тебе, цволачь, дрянь! – выхватил он кинжал и погрозил Илюхе. – Кишкам пущу!..
Илюха захохотал конфузно, а веснушки на его остром личике потемнели.
– Я ужасно интересуюсь обозревать, когда он бесится, – сказал Илюха, просеивая соль. – Дозвольте, Марья Кирилловна, стану яйца красить, – сказал он. – Варвара, где у нас пакетик с пунцовой краской?
– Если в твой сакля змэя вполз, Коран велел башку каблуком топтать. В твой, Марья, сакля змэя ползет. Баба. Знаю. Вижу. Не горюй. Цх!
Марья Кирилловна вздохнула тихо, опустилась на скамейку и заплакала, утирая глаза заляпанной тестом рукой.
– Эх, погоди!.. – вздохнул черкес. – Жаль как... Во!
И вся кухня вздохнула: от потемневшего потолка до последнего угля в печи.
XII
Пасхальная ночь темная, как сон весной. Зато смольевые костры в церковной ограде так ярко завихаривали, клубясь огнем, что белая церковка вся розовела, вся улыбчиво подпрыгивала. Подъезжал, подходил народ. Вот выплюнула тьма к костру трех всадников на одном коне: впереди, у конской шеи – сам; ему грудью в спину баба; за ней, вцепившись в мамкин полушубок, – парнишка.
Тьма мутнела дремотными огоньками изб, поскрипывала воротами, перебрасывалась слепыми голосами.
Скрипучий, грузный шаг: это черкес в большущих новых сапогах, – запахло дегтем и чем-то вкусным – черкес кулич несет. Четко и звонко в подстывшую землю каблучками невидимка: «чок-скрип, чок-скрип», резеда-черемуха, и что-то белое плывет. Это в белой шали, должно быть, Анфиса с куличом. Глаза у Прохора, как у тигренка: она, Анфиса, цветами пахнет. Эй, погляди сюда!
Скупо падали чахлые весенние снежинки. Вот полночь жадно проглотила первый удар колокола и где-то отрыгнула за тайгой. Спешат мальчишки, тетки, девки, мужики.
– Эй, бабка, копайся!.. Вдарили...
Анфиса поставила кулич вправо от окна. Ибрагим поставил рядом. Анфиса улыбнулась – и «чок-скрип, чок-скрип» – вперед, к иконостасу, сняла пальто. Белое кашемировое платье плотно облегало тонкий, стройный, с высокой грудью, стан.
Прохор постучал Вахрамеюшку в плечо. Вахрамеюшка разинул рот, словно прожорливый галчонок. Прохор крикнул ему в рот:
– Мы ее на паперть, чтоб громче! Слышишь?
– Есть! – ответил Вахрамеюшка, закашлялся. – Мы ее, матушку, мокрой тряпицей запыжим, портянок с десяток хороших вбухаем. Грохнет – страсть! Чихать смешаются...
– Опасно, разорвет?
– Учи! Мы, бывало, с Нахимовым...
Пели гудучие колокола вовсю, пели люди, а ночь замолкла вдруг от земли до неба. Кресты, иконы, хоругви, свечи... Загрохотали ружья, затрещали трещотки, вздыбились, рванули лошади. А огромный чудовищный змей все выползал из церковных ворот, как из хайла пещеры, вот змей обхватил живым кольцом весь храм, и чешуя его блистала тысячью переливных огоньков.
Когда затихла колокольня и только главный колокол все еще отдувался от усталости, гудя во тьме, Прохор с Вахрамеюшкой и еще два мужика втащили пушку тайным образом на паперть.
– Валяй к дверям, – бурчал Вахрамеюшка.
Всыпали пороховой заряд. Запыжил Вахрамеюшка как следует и ну со всем усердием мокрые тряпицы в дуло загонять: выудит из ведра с водой портянку аршина в три, выжмет натуго, да и – в хайло, а сам командует мальчишкам:
– Давай еще! Здоровше дернет.
Прохор испугался, помаячил деду пальцами: опасно, разорвет.
– С нами Бог! – прошамкал Вахрамеюшка. – Не учи!.. Мы, бывало...
А в церкви тесно, душно и торжественно. Отец Ипат бодр и свеж, бесперечь кадит. Старушонки бредят. Возле правого клироcа – вся знать. Возле левого – Анфиса. Становой сияет плешью, усами, эполетами. Приземистая, плотная жена его зорко следит за мужем, а так хочется приставу на Анфису глянуть. Петр Данилыч в сюртуке, раздумчиво сложил под животом руки, благочестиво смотрит воскресшему Христу в глаза. Ибрагим в новой голубой, с патронами, черкеске; блестят серебряный пояс и рукоять кавказского кинжала; усердно крестится некрещеный черкес у куличей, вспотел. Потели, отекая, свечи, плавал сизый над головами дым.
Писарь, любитель церковных песнопений, правил хором. Ударил камертоном по руке: до-ля-фа, – махнул, и пятнадцать глоток стриженных в скобку мужиков взревели:
«Сей нареченный и свя...»
Как дробалызнет грохот, церковь дрогнула, с визгом посыпались стекла из дверей; народ ткнулся носом, а те, что ближе к выходу, ухнув, пали на карачки, священник же прыгнул и попятился, выронив кадило. Все на мгновенье замерло, весь храм ополоумел. Запахло порохом, с паперти послышался пугающий звериный стон.
– Пушка... это пушка пальнула! – с криком вбежал в церковь белолицый мальчишонка. – Пушку разорвало!
Все завздыхали, закрестились. Ибрагим быстро вышел из церкви. За ним продирался становой. От паперти до алтаря зашелестело: «Прохор из пушки стрелял. Прохор». Анфиса внезапно побелела, схватилась за подсвечник, и ноги ее ослабли. Писарь взмахнул рукой, мужики хватили врозь «Христос воскрес». Отец Ипат так перепугался, что двадцать раз подряд кадил все в одно и то же место и в чувство пришел только в алтаре, изрядно хлебнув по совету старосты церковного вина.
Анфиса взглянула вправо: Прохор! Прохор Петрович в светло-зеленой тугой венгерке, хмуря брови и как бы оправдываясь, что-то говорил отцу. Мать чутко вслушивалась и качала головой. Анфиса немощно закрыла глаза – «жив!» – и благодарная улыбка охватила все лицо ее: «Матушка Богородица!» И так больно, так радостно сделалось сердцу вдруг. «Он, он единственный!» Так вот кого и впрямь искала душа ее, искала долго, нашла и не отдаст. О, лучше позор и смерть! Но Боже, Боже... разве она соблюла для него свою душу, тело? «Матушка Богородица, ты знаешь, ты видишь сердце мое. Помоги!» Повалилась Анфиса Петровна на колени, припала головой к крашеным доскам, заплакала: «Боже, Боже, прости, помилуй! Помоги быть чистой, помоги быть верной ему до конца». И не слышала, что делалось в церкви.
А в церкви отец Ипат кончил читать слово Иоанна Златоуста, православные стали христосоваться. Уж, кажется, все перецеловались, у отца Ипата губы вспухли, дьячок четвертое лукошко красных яиц потащил в алтарь. Ибрагим от куличей через всю церковь продирался христосоваться с хозяевами и всех по пути с налету азартно целовал: «Здрасти... Празнык... воскресь!» Мужики от неожиданности таращили глаза и всхрапывали, как кони, старушонки сплевывали: «А, штоб тя...» – брезгливо мотали головой.
Вот Анфиса Петровна выпрямилась, сложила руки на груди и на всем народе, не спеша и гордо, будто несла на блюде всю красоту свою, двинулась к Прохору, как королева.
– Прохор Петрович, Христос воскрес!.. – обняла слегка и просто, от души, поцеловала. И тыща грудей в церкви выдохнула: «Ах!..» Прохор зарделся весь, застыл. Она взглянула на Петра Данилыча с насмешкой, повернулась и пошла из церкви вон.
Петр Данилыч сверкнул глазами, кулак сжался и разжался, текли тучи по лицу. Прохор облизнул украдкой губы – какая сладость! – и весь горел от обиды, стыда и счастья. И вся обедня проплыла над ним, как сон.
В задах же шипели, перешептывались. И этот шепот проползал вперед: «Убили Вахрамеюшку... Толста мошна-то... Откупятся». Петра Данилыча коробило, бросало в пот. Крякал и с такой злобой ударял, крестясь, в лоб, в плечи, что стало больно. Руки Марьи Кирилловны тряслись: не пасхальная служба – панихида.
«К худу, – шелестело в церкви. – К худу, к худу».
Не помнит Прохор, как очутился на дороге. Шли с отцом рядом, но по-черному. Заря была желтая, как в сентябре, и свежая пороша покрывала пухом землю.
– Народятся же такие дураки!.. Ужо умрет, возись тогда... Болван! Лупить надо. – Отец говорил жестко.
– Я его предупреждал – не послушался, – сказал Прохор; голос его стал тонким, детским.
– Мальчишка! Болван!
– Я догадываюсь, на что ты злишься.
– На что? – спросил отец и засопел.
– Я не виноват, что она похристосовалась со мной, а не с тобой, – сказал Прохор дрожащим голосом.
– Не виноват... петух виноват! – прохрипел Петр Данилыч.
– Отец, не будем говорить.
Верхушки берез были в инее. Розовели. С утренним хлопотливым криком веселые галки пронеслись.
Разговевшись, спали до полден. Ибрагим сидел в своей каморке, икал. Он объелся пасхой с куличом. Творожная пасха была его собственного изобретения. Чего-чего он только в нее не вбухал: черкеса мутило.
Когда в людскую вошел Прохор, Илья Сохатых охорашивался перед кривым зеркалом.