К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас Ирина Михайловна начала с классики, с Колобка, который ушел от дедушки и от бабушки, и тем, может, вдохновила саму Манечку: ближе к концу сказки та стала ерзать на стуле и сучить ногами, как бы устроив бег на месте перед тем, как ринуться из-за стола.
В это время начала оживляться и улица, уже доносились голоса ребят, с которыми Манечка успела вчера познакомиться, уже дикий крик «Шерри! Шерри!», дробные шлепки детских сандалий неслись по улице вниз, туда, где кончалась дачная зона и начинался поселок, со своими поселковыми собаками, любопытно скалящими теперь зубы при виде катящегося из тени деревьев ребячьего клубка с ушастой Шерри впереди. Уже Говоров в своем кабинете изнемогал от магнитофона, запущенного на даче, где жила Шерри, исторгавшего зычный женский голос, нелепо переиначивающий поэта: «…печаль моя с т а р а…»
Уши Манечки стали поворачиваться, как чаши локатора, улавливая каждый бередящий ей душу звук, глаза же поверх цветов устремились к какой-то точке штакетника, видного сквозь паутинно-сухие ветви сгоревших елок. Приглядевшись, Ирина Михайловна различила в рыжеватой тени стоящих с той и другой стороны штакетника лиственниц бесшумно и мягко, как пума, прохаживающуюся по «своей» территории Беллу, тихое голубоглазое существо переходного возраста, одетое в небесного цвета брючки и белую майку. Ангельское личико Беллы засветилось над штакетником как бы случайно, непричастно к Манечке, и все же Белла явно «выуживала» ее из окошка. Продолжать завтрак было выше Манечкиных сил, и это поняла Ирина Михайловна, но соображения педагогики требовали от нее как-то освятить первый день «новой жизни» Манечки.
— Манечка. — Ирина Михайловна поставила ее перед собой. С болью в глазах сжала худенькие плечики и повторила с еще большим проникновением: — Манечка. Ты сейчас пойдешь гулять на улицу. У тебя будут новые друзья. Ты должна поставить себя так, чтобы все взрослые сказали нам с дедушкой: какую хорошую девочку мы привезли. Ты понимаешь меня?
— Ага, — кивала Манечка, нетерпеливо перебирая ногами и пряча за щекой непроглоченную кашу.
— Надо оберегать себя от всего, что дало бы повод плохо о тебе подумать. И вообще надо разбираться в знакомствах. Все девочки здесь старше тебя, у них другие интересы. А вот у наших соседей есть мальчик, Саша, он твой ровесник, очень скромный мальчик…
— Ага, я его уже знаю.
— Ну и что?
— Да, он скромный. У него есть интересные фигурки. Солдаты на конях. И с винтовками. Но он толстый.
— Потому что он хорошо ест.
— Да? — буркнула Манечка, переместив непроглоченную кашу за другую щеку. — Ну я пошла.
Вслед за двумя первыми пунктами «расписания» рассыпался весь его четкий строй. Были нарушены такие основополагающие позиции, как «труд» и «чтение». С грехом пополам Ирине Михайловне удалось настоять на «обеде». Общение с Беллой целиком поглотило Манечку, как-то возвысило ее в собственных глазах, и эпизодические, краткие, как вихрь, Манечкины налеты домой диктовались более необходимостью, нежели влечением.
Один раз ей потребовались лоскуты: они с Беллой играли «в дом», и Ирина Михайловна, приглашенная к штакетнику, увидела «на той стороне», под самой лиственницей, бездыханных от восторга и тщеславия Беллу и Манечку рядом с созданием рук своих. Это было сложнейшее сооружение из фанерок и картонных коробок, таинственно завешанное разноцветными тряпицами, напоминавшее не то театр, не то цыганский шатер. Видя, как увлечены девочки, Ирина Михайловна забыла о нарушенных пунктах «расписания». Она вспомнила о Манечкином темном закутке меж стеной и шкафом и подумала, что, вероятно, во всем, над чем священнодействовала сейчас Манечка, была ее неосознанная мечта, защита, надежда. Содрогнувшись от этих печальных раздумий, Ирина Михайловна мысленно перекрестилась: может, и образуется все.
Инерция благодушия еще владела ею, когда в свой следующий набег Манечка схватила судорожно заквакавшую Анхен и потребовала от Ирины Михайловны туфли на высоких каблуках.
— Зачем тебе туфли? — спросила Ирина Михайловна с осторожностью.
— Мы будем играть «в мам», — ответила Манечка, как о деле вполне решенном. — Анхен будет моя дочь. У Беллы тоже есть кукла Гретхен.
— Да, но зачем же вам туфли?
— А разве мамы ходят б о с и к о м? — Ей понравилась собственная острота, сузив глаза, она напирала с актерским уличающим топом: — Босиком? Да? Да? Босиком?
— Да, да, босиком! — гаркнул Говоров со своего «насеста», как в шутку они называли с Ириной Михайловной его рабочее место. Он встал в раскрытой двери кабинета и не совсем удачно пояснил свою мысль: — Туфли с неба не падают, их надо заработать!
Манечка не удостоила его и взглядом, Говоров лишь видел, как у нее встопорщились волосы на макушке. Он резко задернул штору и тем самым избавил себя от созерцания вовсе уничтожившей бы его картины — Манечка, балансируя одной рукой (в другой она держала беспорядочно взмяукивавшую Анхен) и стуча каблуками невообразимо больших ей бабушкиных туфель, шла на ломающихся, подворачивающихся ногах к калитке под страдающим взглядом Ирины Михайловны…
После тягостно прошедшего обеда Манечка, беспардонно поправ следующий пункт «расписания», жутковато означенный «мертвый час», вылетела на улицу.
— Куда ты? — безнадежным голосом крикнула ей Ирина Михайловна.
— Меня пригласили!
— Как это тебя «пригласили»? Кто?
— Я спросила у Беллиной мамы: можно я к вам приду после обеда. Она говорит: «Ну, приходи…»
— И это ты считаешь приглашением?
— Оставь ее, — устало сказал Говоров.
Ирина Михайловна вздохнула, стала мыть посуду, но делала все, как заметил Говоров, совершенно механически. Солнце заливало недвижные, разморенные зноем цветы перед самыми окнами кухоньки, пламенела костром поднятая над землей бегония, лапник лиственницы был недвижим, и доносившиеся с улицы ребячьи голоса, лай Шерри лишь концентрировали покойную заброшенность неприхотливого дачного царства.
Но Говоров знал, что в уме Ирины Михайловны идет напряженная и драматическая борьба. Побуждаемый состраданием, он спустился к ней на кухню. Она все мыла посуду. Он подошел к ней, прижал к груди. Он был сдержан по натуре, и сейчас его душевное движение растрогало ее.
— Как бы я хотела, чтобы у нас был сын, — неожиданно сказала она. — Свой ребенок. Он был бы, как ты, сильный, умный.
Говоров усмехнулся:
— Ты преувеличиваешь.
Она покачала головой:
— Нет, не преувеличиваю. Каким бы мы его вырастили! Он бы нас любил, согрел нашу старость.
— Поздно, — проговорил Говоров, высвобождаясь из сутолоки теснивших его чувств.
У нее сухо, жадно блеснули глаза.
— Неужели поздно?..
— Представь, какими бы мы были в его… ну, хотя бы двадцать…
Она обмякла, разошлись цепко сжимавшие ему плечи пальцы.
— Да, поздно…
И продолжала — теперь уже о Манечке:
— Диву даюсь: останемся с ней вдвоем вечером — такой своей становится, доверчивой, не отпускает от себя. Рассказывает, откровенничает. Правда, рассказы эти настораживают. Скажем, как она бросала котлеты в деда Демьяна. Он, видите ли, заставлял ее есть.
— Ого!
— Именно.
Она помолчала.
— Я все время думаю о ее судьбе, И начинаю различать некий психологический момент… Манечка прекрасно поняла, что отец оставил эту, вторую, Зою, из-за нее. Верно, жизни им не было вместе. Но теперь в Манечке часто сквозит: так будет со всеми, кто ее обидит. Мне кажется, поэтому и характер у нее складывается такой строптивый, неподатливый, эгоистичный. Она «сиротка»! Она неприкосновенна! Ты понимаешь?
— Все может быть, — уклончиво сказал Говоров, еще не готовый к ответу.
— Теперь вот обозначается «третья мама». Спрашиваю ее: «Какая она?» Начинает фантазировать: «О, она такая красивая. Платье у нее длинное-предлинное, а воротник из белого меха, рукава большие-пребольшие, а по ним вышивка…» — «А скажи: любит она тебя?» — «Да, очень любит…» — «Так ты, может, вернешься домой?» Хватает за руки: «Нет, нет, не отсылайте меня!»
Ирина Михайловна отправилась к Залесским, а точнее — к Веронике Николаевне. За те несколько лет, как они узнали друг друга, женщины очень сдружились, и, очевидно, не последнюю роль сыграло их землячество, некоторым образом всегда типизирующее и сближающее характеры. Если в Антоне Федоровиче, неизменно предупредительном, как бы чуточку растерянном в выборе благ, которыми он смог бы вас одарить (это всегда выражали его по-детски наивные карие глаза, увеличенные очками в тонкой, золотой, типа пенсне, оправе), Ирина Михайловна видела кладезь мудрости, то в Веронике Николаевне была ей дорога ее домашность, вообще совпадение взглядов на дом, на семейные устои. И хоть Залесским бог не дал своих детей — то был нелепый, обидный произвол природы, лишь обостривший, на всю жизнь сосредоточивший в Веронике Николаевне материнское чувство, — только ей могла доверить Ирина Михайловна, мучимая и своей «бездетностью» с Говоровым, первые наблюдения над нерадовавшей ее Манечкой.