Вечный зов. Том II - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, меня не очень давно освободили, — помог ей отец.
— Совсем? Папа…
— Как же ещё освобождают? Я скоро приеду к вам, наверное. Я поеду по всем сибирским заводам нашего Наркомата. И к вам заеду… Прости, Наташа, звонит внутренний. До свидания, я напишу тебе…
И в трубке щёлкнуло, громко захрипело. Наташа оторвала её от уха и поглядела на трубку удивлённо.
— Вот видишь, как хорошо, — с улыбкой произнёс Нечаев, вышедший из кабинета в приёмную. — Ну, поздравляю.
— Спасибо, — прошептала Наташа.
Директор стоял в приёмной, держа в руках фуражку, он что-то ещё проговорил и пошёл из заводоуправления. А Наташа долго ещё сидела за своим столом, не шевелясь, осмысливая теперь весь разговор. Только теперь, вспомнив каждое слово отца, она поняла, что разговор вышел какой-то странный, холодный… И что на другом конце провода был вроде и не отец её, а чужой, посторонний человек. В сердце сделалось больно, и на глазах от какой-то неясной ещё обиды проступили слёзы…
* * * *Своя жизнь, не всегда понятная родителям, идёт у детей.
Димка Савельев, сын Анны и Фёдора, за два военных года незаметно налился силой, окреп, голос его сделался басовитым. Весной сорок третьего ему исполнилось пятнадцать лет, всё мальчишечье в его фигуре стало быстро исчезать, ходить он стал более развалисто, ноги на землю ставил твёрдо, словно не шёл, а сознательно и размеренно печатал шаги. Чёрные, глубоко посаженные глаза стали какими-то ещё более зацепистыми, смотрели на всех внимательно и словно пронизывали насквозь всякого. Его взгляда не выдерживали даже некоторые школьные учителя, а преподавательница литературы, женщина пожилая, почти старуха, нередко говорила:
— Почему ты смотришь так на меня, Савельев?
Малоразговорчивый от природы, Димка теперь стал ещё молчаливее и на такие слова только пожимал плечами.
— Ты, Савельев, кажется, не любишь меня. А за что? — спросила однажды эта же учительница. — Смотришь, будто насквозь продавливаешь.
— Почему же? — возразил Димка. — Я вас уважаю… И литературу люблю.
Он действительно любил литературу и вообще учился неплохо.
— И на меня… И на меня ты вот так же всё зыришь, — в тот же день сказала ему Ганка, с которой он по-прежнему занимался в одном классе, сидел в одном ряду, только он на задней парте, а она на первой. — Я затылком всегда чувствую. От девчонок стыдно. Дома гляди сколько хочешь, а в школе не смей.
— Нужна ты мне… — буркнул Димка. — И дома, и в школе.
— Так, да?! — повернулась она к нему, глаза её метали чёрные молнии, давно набухшая грудь гневно колотилась. — Ты… так?!
Смуглые щёки Димки порозовели, и только это выдало его волнение, потому что внешне он остался совершенно спокоен. Он качнул лобастой головой и ещё более упрямо и дерзко произнёс:
— А как же ещё? Воображаешь о себе много.
У Ганки от обиды мелко затряслись губы, большие и красивые её глаза быстро-быстро переполнились слезами, засверкали ослепительно, сделались ещё прекраснее. И с длинных ресниц на пылающие щёки капнула одна слезинка, потом другая.
— Ладно, — прошептала она почти беззвучно, крутанулась так, что чуть не хлестнула его по лицу тяжёлыми уже косами, и убежала, оскорблённая и непокорная.
С тех пор её заливистый и звонкий смех стал всё чаще раздаваться со двора Николая Инютина. Тот, как слышал Димка через плетень со своего двора, что-то ей, по обыкновению, молол, она хохотала беззаботно на всю улицу. «Куда мать-то её смотрит, не видит, не слышит, что ли? — ворочались в голове у Димки тревожные и, как он сам чувствовал, беспомощные какие-то мысли. — Ведь он, Колька, совсем мужик… В военкомат всё бегает, к этому Григорьеву, обещают, говорит, отправку на фронт летом, как девятый класс закончит. И Григорьев-то ничего, говорит, оказался, не злыдень, хоть и рябой… Что он тогда с Ганкой… ежели на фронт собирается? И Григорьев для него хороший стал… Паразит крючконосый!»
А тут ещё сам Колька однажды подлил масла в огонь.
— Ух, зараза такая! — сказал он восторженно о Ганке. — Тугая! Прям от неё искры какие-то! Как при замыкании проводов.
— Так ты не сгори смотри, — сказал Димка с усмешкой. — А то вон с одного места уже воняет.
— Ч-чего? — заморгал Инютин, уставился на Димку.
— Ничего. Болтаешь много. И врёшь.
— Где?
— Да что это… тугая? Ты что её… Откуда знаешь, какая она?
Николай Инютин хмыкнул, пальцем поскрёб свой горбатый нос.
— Тетеря ты, Димуха, понятно? Не знаю, так узнаю. Мы сговорились в кино с ней по субботам ходить.
— Ты узнаешь? — воскликнул Димка. — Да я… вперёд тебя узнал уж.
— Ч-чего-о? — опять протянул Николай. — Три раза хе-хе… Молоко покуда у тебя не обсохло.
— Тогда у неё спроси самой!
Димка выкрикнул это в запальчивости, понимая, что делает что-то мерзкое, непоправимое, и ещё сознавая, что обычная сдержанность, которой он втайне гордился, здесь как раз и изменила ему, изменила именно тогда, когда важнее всего было взять себя в руки, промолчать.
— Ладно, я спрошу, не постесняюсь, — угрожающе проговорил Николай.
Всё это было нынешней весной, когда в палисадниках только-только набухали сиреневые почки. А когда сирень запенилась, заполыхала перед окнами белым и голубовато-розовым огнём, случилось то, что и должно было случиться, раз он не сдержался.
Однажды ранним вечером Димка сидел на крылечке и от нечего делать строгал таловую палку, мастеря костылёк. Когда он, надрезав тонкую кожицу, длинной лентой сдирал её, закончил по всему костыльку замысловатый узор, во двор вбежал Витька Кашкаров.
— Ганка тебя зовёт! Там она, за нашим плетнём стоит.
— Зачем я ей?
— Откуда я знаю? Я иду мимо — она стоит. С Колькой. Полные руки у неё сирени. Колька, видать, ей наломал где-то. Он, гад такой, всю сирень ей по всем улицам обломал.
Димка сразу догадался, зачем она зовёт его. Не идти нельзя, тогда он совсем упадёт в её глазах, скажет — трус, и Колька скажет — трус, да ещё и врун несусветный. Да и Витька вот так же будет думать. И идти нельзя, потому что… Тогда же надо будет объяснить Кольке при ней, при Витьке вот, что он не соврал тогда Инютину про Ганку. Но это же значит… замарать Ганку, так её обидеть… смертельно. Как же быть? Что делать?
Витька, тоже вытянувшийся, похудевший, стоял, пошвыркивая носом, ждал, наклонив голову на длинной шее, разглядывал палку.
— Скажи — счас приду, — промолвил Димка, сказал это сознательно, чтобы отрезать путь и возможность поступить как-то иначе, ибо чувствовал — если он действительно струсит и не пойдёт, то что-то в нём случится непоправимое, он потеряет уважение к самому себе.
— Дак пойдём вместе, — сказал Виктор.
— Айда… — Димка встал и принялся стряхивать с колен стружки.
Стряхивал их долго… «Что же сказать? Что сказать?!» — колотилось больно у него в голове, когда он выходил со двора, шагал мимо Витькиного дома. Вот уже и дом миновал, вот угол плетня, да вон и сама Ганка, а рядом с ней горбоносый Инютин. «Как же это я не сдержался? Язык бы лучше откусить!»
Ганка стояла злая, ещё более красивая в гневе, глаза сверкали ярко, так сверкали, что больно было смотреть. У неё действительно был огромный букет сирени, только она держала его в опущенной руке, как веник.
— Ну, говори! — потребовала она, задыхаясь. — Когда это ты узнал… что я тугая? Говори сейчас же, при всех! Ну, сочиняй…
Это «сочиняй» было каким-то спасительным. Ведь Ганка, в конце концов, ни в чём не виновата, что в ту ночь он, Димка, впервые дотронулся до её тела, и, теряя разум, сжал в ладони тёплый бугорок её груди. Она ведь даже не проснулась, только вздрогнула во сне и перевернулась со спины на бок, напугав его своим движением до потери сознания…
«А может, и проснулась?!» — вдруг опалила впервые его, ошеломила вот сейчас, здесь, у ограды кашкарихинского дома, страшная догадка. Ведь именно после той ночи, бессонной, какой-то дурманной, началось непонятное между ним и Ганкой, пролилось что-то холодное, отчуждающее. «Что, если она проснулась? Ну конечно, конечно…»
Дело было зимой. Марья Фирсовна, Ганкина мать, затеяла побелку дома, но за день не управилась, вечером у них с Ганкой хватило сил вымыть полы только в одной комнате.
— Давайте спать, постелимся все на чистый пол. Завтра домоем уж везде, сейчас ноги не держат. Ганюшка, Дмитрий, разворачивайте одёжу…
Все легли вповалку, Димка приткнулся где-то на свободный клочок пола, и, уже засыпая, понял, ощутил всем телом, что лежит рядом с Ганкой. Вот она посапывает сбоку, чуть даже прихрапывает, а сразу за ней ровно и глубоко дышит её мать. Сон у Димки рукой сняло, он почувствовал, как плавится в груди, там, где сердце, необычный жгучий жар.
Шло время, прошло, наверное, много часов, всё тикали и тикали ходики, которые он сам и повесил на свежевыбеленную стенку, на старое место, и гирька опускается всё ниже. Тиканье часов да дыхание спящих — больше и не было никаких звуков в комнате. Димка не спал и понимал, что в эту ночь не уснёт.