Любовь - Тони Мориссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бог ты мой, подумал он, это же было пятьдесят лет назад! Что проку вспоминать добрые старые деньки – тогда что, одни праведники жили? Он точно знал: тогда просто старались, чтобы все было шито-крыто. Вайда, со всем своим обличительным напором, ни словом не упомянула Билла Коузи. Ее послушать, выходит, Гида соблазнила и окрутила пятидесятидвухлетнего мужика – у нее отец младше был. Будто она задалась целью выйти за него замуж, когда на самом деле ей сказали, и она подчинилась. Вайду, как почти всех других, больше всего злило то, что девчонке у него понравилось, она не сбежала, стала нормальной женой и управляла его делами. В их представлении она была прирожденной лгуньей, аферисткой, которая в неполные двенадцать лет дрожала от нетерпения – скорей бы заняться вымогательством. Коузи они прощали. Все, что угодно. До того дошли, что готовы были ребенка винить в том, что взрослый мужчина ее возжелал. А что прикажете ей делать? Сбежать? Куда? Что, разве есть такое место, где не достал бы Коузи или Уилбур Джонсон?
В отличие от всех других соседей, Сандлер сталкивался с Гидой не так давно – когда постучал в дверь и спросил, не возьмет ли она Роумена подрабатывать после школы. Она была с ним вежлива. Выглядела, как всегда, ухоженной. Предложила ему кофе глясе – возможно, чтобы показать ему положение в доме Кристины. Сандлер и сам никогда к ней с особым предубеждением не относился. Почему? – может быть, благодаря дружбе с ее мужем. Остроту неприятия для него смягчало воспоминание о том, как Билл Коузи рассказал, что не трогал ее до прихода месячных; год ждал и только тогда устроил ей свадебное путешествие и медовый месяц по всей форме. Все же общаться с нею было нелегко. Спроси, какова она внешне, он даже не ответит – для ее описания в голове возникают слова вроде «неискренняя» и «зажатая». Да и как может быть искренним тот, кто одним прыжком вымахнул из хижины во дворец. Как не будешь зажатым, когда и зависть давит, и вся эта свистопляска с Мэй. Однако глазам Сандлера тогда предстала все-таки совсем другая женщина, нежели та, которую, должно быть, видел в ней Билл Коузи. Для Коузи двадцати пяти лет будто и не было. Гида, о которой Коузи в подпитии вспоминал на яхте – причем вспоминал как о покойнице, – ни в малой мере не походила на хмурую тетку, которая вечно настороже, непрестанно готова отражать нападки, ловить тебя на неуважении; для мужа она всегда оставалась длинноногим глазастым ангелом с улыбкой, к которой и не хочешь, а присоединишь свою.
Никогда не одобрявший манеры некоторых мужчин секретничать на тему секса (сам-то он в такого рода откровенности не пускался вовсе), Сандлер каждый раз старался сменить предмет беседы. Но все-таки запомнилось, с каким мечтательным видом Коузи тогда распространялся о том, как увидел Гиду впервые: бедра узкие, грудь плоская как доска, кожа нежная и влажная, как кожа губ. Неразличимый пупок, а ниже – реденькие, едва проклюнувшиеся волосики. Свое влечение Коузи никогда не объяснял иначе как желанием растить ее и видеть ее взросление. Говорил, что удовольствие постоянно, крупным планом наблюдать это (а большинство мужчин такое даже представить себе не могут) не просто делало его верным и преданным ей, но сообщало жизни особую радость. Слушая, как восторженно Коузи описывает жену, Сандлер не чувствовал такого отторжения, какого ждал от себя, поскольку вырисовывающаяся в уме картина изображала не столько девочку-ребенка, сколько манекенщицу. Хотя к тому времени Коузи вовсю развлекался со взрослыми женщинами, воспоминание о том, как у него была девочка-невеста, все еще грело и разжигало его. Вайда это никак не комментировала, и обсуждением такой темы Сандлер не хотел ее расстраивать – не хотел, чтобы она прозрела и кумир в ее глазах пошатнулся бы.
Ладно, бог с ним. Для чего же я и нужен-то, как не для этого, подумал он. Когда Роумена к ним привезли и оставили, он с первого дня знал, что будет защищать его. От дурных полицейских, уличной преступности, наркотической смерти, тюремной заточки и шальной пули в войнах белых людей. Но никогда бы не подумал, что серьезной угрозой, первой реальной опасностью станет женщина.
В итоге они с Вайдой устроили так, чтобы ему остаться с внуком наедине. Как ни странно, мальчик, казалось, только того и ждал. Неужто тоже хочет поговорить?
Вайда стояла у окна и потирала ладони – у нее это жест удовлетворения от достигнутого. Стояла довольная, смотрела, как муж с внуком вместе уезжают по делам. Поколение Роумена вызывало у нее нервную оторопь. Ничто из собственного детства, ничто, приобретенное при воспитании Долли, с ними не работает, и повсюду родители в тупике. Теперь на Рождество первое, о чем думаешь, это дети; в ее времена о детях вспоминалось напоследок. Теперь, если на день рождения ребенку не устроили банкет, он хнычет и хандрит; тогда дни рождения особо не отмечали. Родительские рассказы о трудностях и невзгодах завораживали ее и закаляли, тогда как Роумен только прячет в ладошку зевок. Сейчас разрыв между поколениями считается естественным, но так ведь не от века ведется. Хотя парень, что выплеснул ведро помоев на Билла Коузи, был не одинок. Тогда тоже многие радостно бесновались.
В тот адски жаркий день пение прервал смех и аплодисменты. Коузи тогда на заднем дворе отеля чинил спиннинг. Забрасывал, сматывал, снова забрасывал, а потом пошел к парадному подъезду глянуть, что за шум; а может, хотел послушать пение или прочитать, что написано на поднятых вверх транспарантах – где призывы, где требования. Когда он с удилищем в руке приблизился, кто-то нашел в этом предлог, чтобы поднять градус происходящего – чисто словесное противостояние возвысить до подлинной драмы, к чему всё было полностью готово. Вперед выскочил какой-то юнец с ведром и выплеснул его содержимое на Билла Коузи. Поскольку Коузи, пусть и в заляпанных свиными какашками штанах и ботинках, остался стоять на месте, удалые крики приутихли. А он не двинулся, даже не посмотрел, сильно ли его испачкали. Стоял, оглядывая каждого по очереди, будто фотографируя. Потом прислонил удилище к балюстраде веранды и пошел к ним. Медленно.
– Привет, Белла. Добрый день, мисс Барнз. Рад тебя видеть, Джордж; ты как, грузовичок-то починил уже?
Со всеми поговорил – и с молодыми, и с теми, кто постарше. «Как живешь, Пит? Как дочка в колледже, учится? Хорошо выглядишь, Фрэнси. А, и ты тоже тут, Шуфлай…»
На его приветствия послышались вежливые ответы, звучавшие явным контрастом жуткой вони, шедшей от навоза, приставшего к отворотам брюк и устилавшего путь. Наконец он, подняв руку, со всеми попрощался и двинулся прочь, будто после инаугурации или крещения. Толпа еще помедлила, но уже в явном замешательстве. Такой был конфликт поколений в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом, но Коузи ухитрился разрешить его, разминировать, сказав им: «Я не чужой и не враг вам». Мостом тогда стал разговор – уважительный и спокойный. Иначе разрыв заполнился бы свиным дерьмом. Он так и не сделал того, о чем просили – а просили отдать какие-то земли, – но хотел сделать. От Вайды осталось сокрыто, то ли Мэй ему помешала, то ли Гида, – то есть кого за это благодарить. Потому что жилищное строительство важнее, чем какие-то курсы гончарного дела. Кем бы они были теперь? Бездомными знатоками тай-чи [51], скитальцами-недоучками, которым пришлось бы растить детей в признанных негодными для жилья зданиях и грузовых фургонах. Выбор, подумалось ей, не в том, поддаться ли силе или сокрушить ее. А в том, чтобы делать что должен для своей семьи, а в данный момент это означало серьезный разговор с внуком. Вайда верила, что Роумен не из тех, кому плевать на окружающих, глубоко внутри у него есть и уважение к ним и внимание, да только сейчас он, похоже, не знает, что со всем этим делать.
Пятнадцать завернутых в фольгу подносиков, подстелив газету, разложили на заднем сиденье; каждый с приклеенной табличкой, на табличке фамилия. К противосолнечному козырьку Вайда прицепила полный список не выходящих из дому больных с их адресами, как будто Сандлер мог забыть, что Алиса Брент теперь снимает комнату, а мистер Ройс съехался с дочерью, которая работает ночами. Или что мисс Коулмен, так и не расставшаяся с костылями, со слепым братом живет на Говернор-стрит. Не выходящие из дому могут выбирать: рыба, курица или жаркое, и густая смесь ароматов превращает машину в кухню – что ж, может, так будет даже легче вести беседу.
Едва плюхнувшись на сиденье, Роумен включил радио и, понажимав на кнопки, нашел музыку, которую дома Вайда не давала ему слушать иначе как в наушниках. Тогда хотя бы слов не слышно и раздражает лишь вибрация да выражение особого внимания на лице Роумена. Сандлеру музыка нравилась, но он был согласен с женой в том, что, в отличие от языка намеков, который был характерен для их поколения («Я хочу рыбного, мама. Кура и рис – еда зашибись, но дайте мне рыбного, мама» [52]), в текстах нынешних песен столько же тонкости и изящества, сколько в грязном нефтяном разливе. «Они пачкают мозги, искажают нормальное восприятие вещей», – говорила Вайда. Сандлер протянул руку и повернул регулятор в положение «выкл.». Думал, что Роумен взвоет, но нет, не взвыл. В тишине они приехали по первому адресу. Прежде чем Сандлер добрался до парадной двери, ему пришлось отцепить от своих брюк ручонки троих ребятишек. Алиса Брент настойчиво пыталась затащить его в дом и отказалась от этой идеи, только когда он объяснил ей, что она у него, конечно, на первом месте, но он должен съездить еще по четырнадцати адресам. Польщенная, она его отпустила. Возвращаясь, услышал, как Роумен снова выключил радио, сделав это слишком поздно, чтобы не заметил дед. По крайней мере, уважает мой запрет, подумал Сандлер. Отъезжая от поребрика, все пытался сообразить, что бы такое сказать, этак невзначай. За что обоим можно было бы зацепиться, пока он не перешел то ли к допросу, то ли к нотации. Сына у них с Вайдой не было. У Долли нрав был легким, ребенком она вообще была очень послушной и весь свой протест, весь бунт выразила сперва ранним замужеством, а потом уходом в вооруженные силы. Но с внуком не должно быть так уж сложно. Отец, да и дед самого Сандлера запросто объясняли ему, что делать и чего не делать. Короткие, хлесткие команды: «Не носи поклажи лентяя» – когда он пытался за один раз перенести слишком много, чтобы не бегать туда-сюда несколько раз, «Не уважает себя, не будет уважать и тебя» или «Не снимай штаны, где не можешь снять шляпу» – когда он хвастал быстрой победой. Никаких проповедей и, понятно уж, никаких попыток перечить. С Роуменом такое не проходит. Сандлер пробовал, малец в ответ огрызался. Дети девяностых и слышать не хотят никаких «речений», а все «народные мудрости» для них пыльные занудности, которые они впускают в одно ухо и выпускают в другое. Гораздо легче им набираться ума-разума из этой их громыхающей музыки. Пулей мозги не вправишь. Черный сахар не сладок. В лоб, как выстрел.