Беременная вдова - Мартин Эмис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что нам прикажете делать? — спросила Глория на розоватой террасе. — Запеленаться, как Руаа?
А Шехерезада засмеялась металлическим смехом и сказала:
— У тебя хоть хватило ума отказаться от этого бокала шампанского. Иначе — просто подумать страшно.
Глория быстро обвела взглядом лица. Из глаз ее выскочили две слезы — видно было, как они беловато посверкивают, выскакивая и падая…
Тут в молчание вступила, поднявшись, Лили.
— Чтобы пользоваться настоящим успехом в Италии, — сказала она с медленным нажимом, — нужно именно это. Твои сиськи. И твоя задница.
— Ты знаешь, — остервенело сказал Кит, — Лили, ты знаешь моего преподавателя Гарта? Тот, который поэт. Он говорит, что у женского тела есть один недостаток по части дизайна. Говорит, что сиськи и задница должны быть с одной стороны.
— С какой стороны?
Кит секунду подумал:
— Мне кажется, ему все равно. Хотя вы, наверное, скажете, что ему-то как раз не все равно. Спереди. Чтобы лицо видеть. Для этого надо, чтобы спереди.
— Нет, конечно сзади, — возразила Шехерезада (а Глория повернулась и вошла внутрь). — Если бы спереди, ее ноги торчали бы не туда.
Лили сказала:
— Она бы задом ходила. А эти ребята на улице… пытаюсь понять. Они бы как ходили?
* * *В тот вечер ужин был мертв, убит зловонной плесенью Офанто — никто не предпринял и попытки его устроить. Лили с Шехерезадой заперлись в апартаментах, а Кит пошел, ковыляя, вниз по холму, заполнить время общением с Уиттэкером, а также с Амином, который молча вытащил большой кус чернейшего и прекраснейшего гашиша.
— Господи, а ведь крепковато, нет?
— C'est bien de tousser, — ответил Амин. — Et puis le courage. L'indifférence[54].
— Уиттэкер, что все это значит?
Он имел в виду то, что было изображено на картинах, веером раскинутых по полу.
— Каталог составляю, — ответил Уиттэкер. — Мой пикассовский период.
Фигуры на холстах все были задом наперед или наизнанку, и через некоторое время Кит принялся спрашивать, а что, неплохо бы сексуально перераспределить мужчин, чтобы член и задница были с одной стороны, а может, и голова тоже, свернутая наоборот, как у Адриано в «роллсе»…
— Знаешь, Мальчик с пальчик сегодня назвал меня Кифом, — рассказывал он какое-то время спустя. — Назвал меня Кифом. И это верно. Я как раз выкурил целую смертельную дозу кифа с Амином.
— Дурак, — сказала Лили. — Сам же знаешь, что наркотики тебе не по плечу.
— Знаю. Ты потрясающе выглядишь. — Так оно и было, при свете свечей. Она была похожа на Бориса Карлоффа. — Слово «ассассин» произошло от гашиша. Или наоборот.
— О чем это ты?
— Просто… Просто невозможно поверить, что эту штуку курили для храбрости. Я по дороге домой чуть не обосрался. До сих пор готов. И угадай, с кем я столкнулся в темноте. В буквальном смысле. С Каплей!
— Хватит, уже час ночи.
— Господи, а я думал, где-то полдесятого.
— Потому что ты — дурак обдолбанный, — ответила Лили. — Вот почему.
Он послушался. Руаа — словно покрытая перьями ночь, сделавшаяся твердой. Уф-ф… А потом он выпил кварту воды в кухне и, пока пил, услыхал звук шагов — и почувствовал свежий прилив страха при мысли о Шехерезаде. Страх? Шехерезада?
— О'кей, я уже успокоился. Все клево. Давай рассказывай.
— Мальчика с пальчик постигла настоящая катастрофа.
— Ага, это я заметил, — довольно произнес он, натягивая простыню на куст груди.
— Когда он взял ее за руку.
Ибо он, Адриано, сделал именно это. Как только они вышли из машины и начался этот бунт, революция, Адриано подошел сбоку к Шехерезаде и взял ее за руку. И взглянул туда, вверх, на молодых людей, с этим оскалом, который Кит пару раз уже замечал. Оскал натренированного вызова, какой всегда наблюдается в маленьких мужчинах, и готовность оперировать жестокостью, поглощать ее, передавать. Адриано, мистер Панч. Пульчинелло.
— Она говорит, — продолжала Лили, — это было все равно что идти за ручку с собственным ненормальным ребенком.
— М-м, как молодая мамаша. Такой у нее был вид сзади.
— Спереди было гораздо хуже. Она увидела себя в витрине магазина и чуть сознание не потеряла. Не с милым ребенком. С ненормальным ребенком.
— Господи. А эти толпы…
— Прыгали перед ней с высунутыми языками. Все время, пока обедали, у нее бешено колотился пульс. При мысли, не сделает ли он то же на обратном пути.
Под надзором Адриано (со строгим видом знатока) обед продолжался три часа. А когда они собрались в холле, он снова потянулся к Шехерезаде разжатой ладонью. Она отвернулась и засмеялась, дрожа, и сказала: «Ой, да не переживай ты за меня. Я уже большая».
— Просто выскочило. Бедняжка, она совсем запуталась. Плачет у себя в комнате.
— Значит, теперь все отменяется, да? Больше не надо ничего делать ради тех, кто шел в бой.
— Ой, об этом и речи нет. Это был простейший инстинкт. То есть нельзя же вступать в связь с человеком, который наводит тебя на мысли о собственном чокнутом ребенке.
Кит согласился, что это едва ли был многообещающий признак.
— А тут она еще возьми и скажи это, про задницу Бухжопы.
— Ну да, это, пожалуй, было еще хуже того, — подхватил он. — Я про шампанское.
— Шампанское. Значит, теперь Бухжопа знает, что мы знаем, что ее трусы засосало в джакузи.
— М-м. Ни разу не видел, чтобы кто-нибудь так плакал. Как из пугача. Оба ствола.
— М-м. Бедняжка Глория. Бедняжка Адриано. Бедняжка Шехерезада.
— Ну что, — сказал пронзительный голос Шехерезады на террасе — и Киту захотелось крикнуть: «Стоп!» Но нет: продолжаем, мотор. В этот момент ему пришло в голову, что это он режиссер фильма, в котором она играет главную роль, и пора сменить жанр. Хватит платонических пасторалей. Пришла пора пастушки-замарашки, продажной лесной нимфы, одурманенной графини.
— Теперь ты небось доволен.
— С чего мне быть довольным?
— Как с чего? Адриано больше нет. От Тимми ни слуху ни духу. А ей все сильнее и сильнее невтерпеж.
— Дерьмовый обед был, правда? Я подумал на трюфели, что это мясо. — Это героиням определенно дозволено. — Как паштет или что-то такое. — Героиням определенно дозволено, чтобы им делалось все сильнее и сильнее невтерпеж. — А не мухомор за пятерку порция… Я тобой сегодня гордился.
Теперь уже Кит, а не Гензель исполнял сексуальный акт с Лили, а не с Гретель. Его составляющие, как они ему представлялись: на террасе — то, как она надавила руками на подлокотники и поднялась, вступила и установила мир; а до того, в Офанто, — промытое выражение ее светло-голубых глаз, замкнутая улыбка разочарования, пожалуй, даже недоверия… Ее, должно быть, охватили такие же боль и злость, как и Адриано, когда молодые люди поднялись с каменных скамеек (будто собираясь в кучу для драки), когда молодые люди торопливо вышли к ним из-под сени пальм.
3. Входной билет
— Глория не показывалась? — Вид у Шехерезады был опасливый. — Нет, наверное, еще в своей комнате.
Кит устроился поблизости, он сам и «Ярмарка тщеславия».
— Не могу представить — не могу поверить, что я вчера вечером вела себя прямо как настоящая ведьма.
Она лежала у бассейна, на ней было монокини с поясом, оливковое масло и мясистое V нахмуренных бровей. Откинувшись, она сказала:
— Я ей завтрак в постель отнесла, только она, конечно, меня по-прежнему ненавидит… Наверное, меня все ненавидят. Особенно моралисты вроде тебя. А это же просто вопрос обычной порядочности. Так что давай выкладывай.
Кит вытащил новую пачку «Каваллос» (местная марка)… В «Эмме», когда мистер Найтли упрекнул ее за прилюдное высмеивание беззащитной женщины, — именно тогда, в ключевой сцене романа, Эмма Вудхаус осознала, что влюблена в него. «Осознала» — ибо в мире «Эммы» влюбленным можно было быть подсознательно. Во время пикника на Бокс-хилле Эмма жестоко поступила с мисс Бейтс (добродушной старой девственницей), и мистер Найтли ей так и разъяснил… Значит, Кит мог, перефразируя мистера Найтли, сказать: «Будь она вам равна по положению… Но, Шехерезада, задумайтесь — ведь это далеко не так. Она бедна — она, рожденная жить в довольстве, пришла в упадок и, вероятно, обречена еще более прийти в упадок, если доживет до старости. Ее участь должна была бы внушать вам сострадание. Некрасивый поступок, Шехерезада!..»[55] Однако Кит этого не сказал. Он сказал:
— Ненавидят? Отнюдь нет.
— Все меня ненавидят. И я этого заслуживаю.
Если бы Кит перефразировал мистера Найтли, осознала бы Шехерезада наконец, что влюблена в него? Нет, потому что теперь все было по-другому. Что же изменилось? Видите ли, диалог Эммы с мисс Бейтс на Бокс-хилле был посвящен не бюстам, задам и (как следствие этого) дню позора в гостях у секс-магната; и потом, готовясь принять порицание, Эмма не лежала напротив мистера Найтли без лифчика; и потом, Глория не была — по крайней мере пока — старой девой. Все, что было там, — и здесь. В 70-м году уже нельзя было любить подсознательно — сознание на полную катушку трудилось над любовью или тем, что некогда было любовью. И вообще, с какой стати ему порицать Шехерезаду? На западной террасе она проявила вульгарность, и сексуальное тщеславие, и заурядность, которые в данный момент он мог лишь одобрить. Он сказал: