Лето бородатых пионеров (сборник) - Игорь Дьяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катя по своим каналам, ненавязчиво и неброско навела уже кое-какие справки о том, что почем в той самой вожделенной стране, куда направляют Николая.
Попутно она приняла к сведению несколько курьезных историй. Ну, например, как некто по неведению купил дорогое черное пальто, оказавшееся пасторским, а другая, соблазненная дешевизной, набрала чемодан красивых туфель, у которых позже обнаружила картонные подметки – туфли предназначались для покойников.
В компании, где встречали Новый год, Катя не преминула козырнуть этими историями, тем самым словно бы отгораживая себя от вульгарных подозрений в меркантилизме.
Теперь она безучастно смотрела на вьюгу за окном, будто барышня прежних лет, глядящая из окна кареты на бедственное состояние крестьянских изб.
Катя твердо решила следовать выработанной уже линии поведения: легкая демократичная участливость в сочетании с мягкой благородной неприступностью.
Она уже видела себя этакой королевочкой в платье в горошек, с ослепительной улыбкой на перламутровых устах…
Не так давно Николаю Быкову казалось, что он успел прочесть все мало-мальски важное в духовном отношении, что успел передумать обо всем. Ему не приходило в голову, что это могло быть тщеславным самолюбованием дилетанта. Когда же он это понял, времени на дальнейшее самоусовершенствование уже не оказалось – с головой захлестнула работа: язык, язык, язык… Бесконечные приемы делегаций, переводы – письменные и устные – на семинарах, экзаменах, экскурсиях.
А мучился Николай искренне.
Незадолго до женитьбы он достиг своеобразного апофеоза честолюбия. Изучая и наблюдая биографии талантов, он пришел к выводу, что каждый из них обладал или обладает какой-то патологией или, на худой конец, аномалией, странностью. И забеспокоился: он был совершенно нормален.
С тревогой Николай стал перебирать свои, похожие на миллионы других, параметры бытия в надежде найти хоть что-то, на его взгляд, экстраординарное, позволяющее надеяться на дремлющую до поры ни на что не похожую силу – и не находил.
Следствием этого, едва им самим сознаваемого, процесса было постоянное возбуждение, чувство неудовлетворенности собой и многим из того, что его окружало. Любое дело, казавшееся ему привлекательным, при первых, как правило, удачных шагах тут же наскучивало, и Николай начинал мечтать о другом.
Стараясь излечиться от этого наваждения, Быков пытался находить удовлетворение в том, что мысленно «прокручивал» очарование воплощенной мечтой и вторичное разочарование в достигнутом. Например, он хотел выучить японский – не хватало времени, да и возраст, похоже, вышел, чтобы за это браться. Но вообразил, что – выучил. И не только японский – все азиатские языки. Вообразил, тут же, как он ими будет пользоваться – и ничего захватывающего в этой фантастической картине не обнаружил, вернее, внушил себе, что ничего принципиально нового не будет. Наступало, так сказать, двойное разочарование. Искомое разочарование, потому что его следствием был относительный покой. Но – не помогало…
Николай глубоко не уважал свою работу, грустно завидуя тем, кому удалось, по его мнению, наиболее полно самовыразиться – артистам, художникам, даже национальным героям, всем – от Вячеслава Тихонова до Джузеппе Гарибальди.
Николай принимал эту свою черту за атавизм мальчишества, старался подавить в себе дикое и странное нетерпение – жажду ворваться в туман и нестись очертя голову, стена ли там, пропасть ли – нестись и баста!
Когда стало известно, что дело решено в его пользу, Быков даже не обрадовался. «Не то, и чем дальше – тем больше «не то», – скребла незадавимая мысль. Катюша открыто радовалась, пела, шутила, затевала снежки… Он натужно отсмеивался. Но радость захватила его – минутная, но настоящая.
Они с Катей ожидали лифта, который как-то странно сновал наверху. Наконец, достиг первого этажа, открылся – и из него бочком, не желая прерывать разговор, вышли двое. Один был невысок, востронос и бледен, он счастливо улыбался, слушая другого, который говорил за двоих. Николай поздоровался с ними – это были соседи. Востроносенького Николай, можно сказать, знал – однажды они с Ваней Петровым застряли в лифте и познакомились. Другого Быков видел мельком, и очень редко. Он проносился метеором, что-то напевая или бормоча себе под нос, не замечая окружающих. Поджарый, спортивный, с каштановой шевелюрой, открытой всем ветрам всех времен года, он производил впечатление человека всем довольного. Глаза его не видели окружающего не от невнимания или от недостатка любви к оному – а от ее переизбытка. Он словно боялся взглянуть вокруг – и умереть от радости. Жизненная сила и энергия исходили от него, и тогда, у лифта, Николай подумал – может, правду болтают об экстрасенсах? Но экстрасенс – нечто серьезное, отягощенное сознанием своей магической мощи и непредсказуемости, а это был человек легкий, синеглазый и, по всей видимости, ценивший реальность превыше всего, потому что видел в ней краски, недоступные взорам многих. И Николаю тоже.
И вот он вышел из лифта – в громадных ботинках, толстой стеганой куртке и толстом свитере, упирающемся в крепкий подбородок, с огромным рюкзаком за плечами, в лихо сдвинутой набок вязаной шапочке, с альпенштоком в руках, позвякивая котелком, прикрученным к рюкзаку – вышел не из лифта, – из мира, недоступного ему, Быкову, рассеянно поздоровался и продолжал говорить, обращаясь к Ване Петрову:
– … он у меня сардинку жалует – ты его балуй иногда, а ивасей – ни-ни! Его от них проносит. А он, паразит, не соображает – метет все подчистую, бегемотина…
Катя уже тянула в лифт, а Николай не мог оторваться от уходящих. Интересно, где работает этот человек? Из чего состоит его жизнь? Через край, небось, заполнена…
Но ни тени зависти он не испытывал – просто словно пахнуло свежим ветром, словно приоткрылась сказочная дверца и на миг перед глазами предстала неимоверно прекрасная картина…
И куда это он собирался перед Новым годом?…
Сейчас Николай лежал, в задумчивости сжав тонкие губы и вперившись в оконный переплет.
Часа два назад ушел друг. Явился экспромтом, с женою, с Любаней, как называли они ее в студенчестве.
Друг был как ватой набит, рассуждал много, и,… как показалось Николаю, наивно и натянуто. Быков с напряженным радушием поддерживал пустейшую беседу, недоумевая; горький привкус отчуждения возник и не исчезал. Было странно, но говорили только мужчины, и говорили явно не то, что хотели, и не так, как привыкли разговаривать друг с другом. Любаня попивала кофе и все время улыбалась с благожелательностью, казавшейся Быкову деланой. По этой улыбке он понял вдруг, что она непроходимая дурища, лишь теперь решившая отбросить или не умеющая далее носить романтизированную личину «примы» факультета, личину, которую она носила со студенческих лет, читая стихи с придыханием, кидая многозначительные взгляды под гитарный перебор.
Быков задремал, сцепив пальцы на затылке…
Посреди ночи он вдруг проснулся. с ясным и тягостным сознанием полного равнодушия к спящей рядом женщине.
«А ведь я совсем не люблю ее!» – подумал Николай, холодея от этого открытия. «Как я мог на это пойти?» – почти прошептал он в отчаянии, вспомнив недавнюю свадьбу. «Мы совершенно чужие, и относимся к этому спокойно… Победы не радуют – ими не с кем поделиться, не перед кем гордиться, они вроде бы и не нужны никому. Поражения кажутся смехотворными, но не потому, что велика сила духа, а из-за ничтожности предметов «борьбы».
Вспоминались моменты недавнего прошлого – разговоры, «деловые» встречи, хлопоты, вспоминалось, что занимало его в последнее время, и раньше. Все казалось – или было? – мелко, мимолетно, лживенько. И ладно бы взять и смести всю эту суету и напрасную ложь – но ведь ничего кроме этого – цели, дела, мечты, – ничего кроме этого не было. И – теперь это становилось очевидным – уже не могло быть.
Николай пытался отогнать эти мысли, переключиться на другое. Но их напор, без особых усилий сдерживаемый им в последнее время, оказался неудержимым.
Да еще изнывал от стыда перед собственным малодушием – не впервые думалось так, не впервые «не то» вставало во весь рост, предупреждая, угрожая, уничтожая.
Тем не менее, он еще успевал фиксировать, что мысли его складываются в пошлейшие, банальные фразы, от которых подташнивало.
Он не хотел, а вспоминал, ревностно сортируя, мелочные упреки, накопившиеся за несколько месяцев супружества.
Становилось невыносимо.
Наконец, Быков, стараясь не разбудить жену, тихо встал, прошел на кухню в одних трусах, закурил. Нездорово бодрствующая память со злорадной услужливостью выдавала лишь воспоминания об истериках, обидах или, в лучшем случае, обиженном молчании, и в его представлении все это слилось сейчас в один непрерывный поток.
Резкая предновогодняя перемена в Кате, никак не сказалась на ходе мрачных мыслей. Где-то, на дальней периферии подсознания, Быков считал себя слишком пристрастным, но этот слабый импульс был почти неуловим.