Преданная революция: Что такое СССР и куда он идет? - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бурные годы первой пятилетки опрокинули черепашью перспективу. Страна уже в 1931 году, накануне жесточайшего голода, «вступила в социализм». Прежде, таким образом, чем официально покровительствуемые писатели, артисты и художники успели создать пролетарское искусство, или хотя бы первые значительные его образцы, правительство возвестило, что пролетариат растворился в бесклассовом обществе. Оставалось примириться с тем фактом, что для создания пролетарской культуры у пролетариата не оказалось самого необходимого условия: времени. Вчерашняя концепция немедленно предается забвению: в порядок дня ставится сразу «социалистическая культура». Выше мы уже познакомились отчасти с ее содержанием.
Духовное творчество требует свободы. Самый замысел коммунизма: подчинить природу технике, а технику – плану и заставить сырую материю давать без отказу все, что нужно человеку, и далеко сверх того, имеет своей высшей целью: освободить окончательно и раз навсегда творческие силы человека от всяких тисков, ограничений и унижающих зависимостей. Личные отношения, наука, искусство не будут знать никакого извне навязанного «плана», ни даже тени принуждения. В какой мере духовное творчество будет индивидуальным или коллективным, будет целиком зависеть от самих творцов.
Другое дело – переходный режим. Диктатура отражает прошлое варварство, а не будущую культуру. Она налагает по необходимости суровые ограничения на все виды деятельности, в том числе и на духовное творчество. Программа революции с самого начала видела в этих ограничениях временное зло и обязывалась, по мере упрочения нового режима, устранять одно за другим все стеснения свободы. Во всяком случае и в наиболее горячие годы гражданской войны вождям революции было ясно, что правительство может, руководясь политическими соображениями, ограничивать свободу творчества, но ни в каком случае не претендовать на роль командира в области науки, литературы и искусства. При довольно «консервативных» личных художественных вкусах, Ленин политически оставался в высшей степени осторожен в вопросах искусства, охотно ссылаясь на свою некомпетентность. Покровительство Луначарского, народного комиссара просвещения и искуств, всяким видам модернизма нередко смущало Ленина, но он ограничивался ироническими замечаниями в частных беседах и оставался крайне далек от мысли превратить свои литературные вкусы в закон. В 1924 г., уже на пороге нового периода, автор этой книги так формулировал отношение государства к различным художественным группировкам и течениям: «ставя над всеми ими категорический критерий: за революцию или против революции, – предоставлять им в области художественного самоопределения полную свободу».
Когда диктатура имела горячую массовую базу под собою и перспективу мирового переворота пред собою, она не боялась опытов, исканий, борьбы школ, ибо понимала, что только на этом пути может быть подготовлена новая культурная эпоха. Народные толщи еще трепетали всеми фибрами и думали вслух впервые за тысячу лет. Все лучшие молодые силы искусства были захвачены за живое. В те первые годы, богатые надеждами и отвагой, созданы были не только наиболее цельные образцы социалистического законодательства, но и лучшие произведения революционной литературы. К тому же времени относится, кстати сказать, и создание замечательных советских фильмов, которые, при бедности технических средств, поразили воображение всего мира свежестью и напряженностью подхода к действительности.
В процессе борьбы против партийной оппозиции, литературные школы оказались одна за другой задушены. Дело шло, впрочем, не об одной литературе. Во всех областях идеологии производилось опустошение, тем более решительно, что на большую половину бессознательное. Нынешний правящий слой считает себя призванным не только политически контролировать духовное творчество, но и предписывать ему пути развития. Безапеляционное командование распространяется в одинаковой мере на концентрационные лагери, агрономию и музыку. Центральный орган партии печатает анонимные директивные статьи, имеющие характер военных приказов, по архитектуре, литературе, драматическому искусству, балету, не говоря уже о философии, естествознании и истории.
Бюрократия суеверно боится того, что не служит ей непосредственно, как и того, что ей непонятно. Когда она требует связи между естествознанием и производством, она – в широких масштабах – права; но когда она повелевает, чтобы исследователи ставили себе только непосредственные практические цели, она грозит закупорить наиболее ценные источники творчества, в том числе – и тех практических открытий, которые чаще всего появляются на непредвиденных путях. Наученные горьким опытом естественники, математики, филологи, военные теоретики избегают широких обобщений – из страха, что какой-нибудь «красный профессор», чаще всего невежественный карьерист, грозно одернет новатора притянутой за волосы цитатой из Ленина и даже из Сталина. Отстаивать в таких случаях свою мысль и свое научное достоинство значит наверняка навлечь на себя репрессии.
Но неизмеримо хуже обстоит дело в области общественных наук. Экономисты, историки, даже статистики, не говоря уже о журналистах, больше всего озабочены тем, как бы хоть косвенно не попасть в противоречие с сегодняшним зигзагом официального курса. О советском хозяйстве, о внутренней и внешней политике можно писать не иначе, как прикрывши тыл и фланги банальностями из речей «вождя» и поставив себе заранее задачей доказать, что все идет именно так, как должно идти, и даже лучше того. Хотя стопроцентный конформизм и освобождает от житейских неприятностей, зато он влечет за собою самую тяжкую из кар: бесплодие.
Несмотря на то, что формально марксизм является в СССР государственной доктриной, за последние 12 лет не появилось ни одного марксистского исследования – ни по экономике, ни по социологии, ни по истории, ни по философии, – которое заслуживало бы внимания или перевода на иностранные языки. Марксистская продукция не выходит за пределы схоластических компиляций, которые пересказывают одни и те же заранее одобренные мысли и перетасовывают старые цитаты, сообразно потребностям административной конъюнктуры. В миллионах экземпляров распространяются по государственным каналам никому не нужные книги и брошюры, сработанные при помощи клейстера, лести и других липких веществ. Марксисты, которые могли бы сказать что-либо ценное и самостоятельное, сидят под замком или вынуждены молчать. И это несмотря на то, что эволюция общественных форм выдвигает на каждом шагу грандиозные научные проблемы!
Поругано и растоптано то, без чего нет теоретической работы: добросовестность. Даже пояснительные замечания к сочинениям Ленина подвергаются в каждом новом издании радикальной переработке под углом зрения личных интересов правящего штаба, – возвеличения «вождей», очернения противников, заметания следов. То же относится к учебникам по истории партии и революции. Факты искажаются, документы скрываются или, наоборот, фабрикуются, репутации создаются или разрушаются. Простое сопоставление последовательных вариантов одной и той же книги за последние 12 лет позволяет безошибочно проследить процесс вырождения мысли и совести правящего слоя.
Не менее губительно действует «тоталитарный» режим на художественную литературу. Борьба направлений и школ сменилась истолкованием воли вождей. Для всех группировок создана общая принудительная организация, своего рода концентрационный лагерь художественного слова. В классики возведены посредственные, но благонамеренные повествователи, как Серафимович или Гладков. Даровитых писателей, которые не умеют достаточно насиловать себя, преследует по пятам свора наставников, вооруженных беззастенчивостью и дюжиной цитат. Выдающиеся художники либо кончают самоубийством, либо ищут материала в глуби времен, либо умолкают. Честные и талантливые книги появляются как бы случайно, вырываясь откуда-то из под спуда, и имеют характер художественной контрабанды.
Жизнь советского искуства – своеобразный мартиролог. После директивной статьи «Правды» против «формализма» начинается эпидемия унизительных покаяний писателей, художников, режиссеров и даже оперных певиц. Все наперерыв отрекаются от собственных прошлых грехов, – на всякий случай, – воздерживаясь, однако, от более точного определения формализма, чтоб не попасть впросак. В конце концов власть вынуждена новым приказом приостановить слишком обильный поток покаяний. Перестраиваются в несколько недель литературные оценки, переделываются учебники, переименовываются улицы и воздвигаются памятники в зависимости от похвального замечания Сталина о поэте Маяковском. Впечатления высоких посетителей от новой оперы немедленно превращаются в музыкальную директиву для композиторов. Секретарь комсомола говорит на совещании писателей: «указания товарища Сталина являются законом для всех», – и все аплодируют, хотя некоторые, вероятно, и сгорают со стыда. Как бы в довершение издевательства над литературой Сталин, который не умеет правильно построить русской фразы, объявлен классиком в области стиля. Есть нечто глубоко трагическое в этой византийщине и полицейщине, несмотря на непроизвольный комизм отдельных ее проявлений!