Я помню...(Автобиографические записки и воспоминания) - Фигуровский Николай Александрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре пришел Громов и, не обращая внимания на объяснения моей матери, пытавшейся хоть немного меня выгородить, поставил недалеко от выхода из кухни табуретку к стене, залез на нее и произвел несложную операцию замены предохранителей, о существовании которых ни я, ни все присутствующие и не подозревали, слез и заявил, что все готово, и ушел. Все напряженно ожидали вечера, особенно я. Загорится или не загорится электричество? Наконец, в 5 часов внезапно зажегся свет, и все были удивлены, что происшествие окончилось такими пустяками. После этого случая я уже никогда в жизни, даже в те годы, когда я ничего не понимал в электрическом освещении, не затруднял никого в подобных случаях, и даже при отсутствии предохранителей (пробок) научился ставить «жучки». Через несколько лет я стал студентом-электротехником.
С началом занятий осенью (в октябре) 1916 г. я снова жил в семинарском общежитии и жил там до рождественских каникул. В Костроме становилось все хуже и хуже с продуктами. Кормить нас стали хуже, и, приезжая теперь каждое воскресенье в Никольское, я видел все возрастающую нужду в самом необходимом, особенно в продуктах питания.
Интернат
После рождественских каникул, в самом начале 1917 г. я переселился из семинарского общежития в так называемый «интернат» для детей служащих Психиатрической колонии. Еще в 1916 г. родители трех десятков детей-учащихся в Костроме учредили этот интернат, получив какую-то материальную поддержку от Губернского земства, а главное — некоторое сравнительно устойчивое снабжение продовольственными продуктами.
Я был принят в интернат и поселен как один из «взрослых» (я был рослый парень) в дальней и несколько менее удобной по сравнению с другими комнате, имевшей выход в большой парк со старыми деревьями и заросшими дорожками. Дом, где размещался интернат, был на одной из окраинных улиц Костромы против училища слепых (названия не помню). Столовая интерната отличалась от семинарской столовой, напоминавшей монастырскую трапезную. В ней был «советский порядок», мы обедали вместе с девочками, что, по мнению родителей, должно было «облагораживать» наши нравы. В комнате вместе со мной жили Борис Мешков — гимназист 5 класса и Эдгар Озол (беженец) — латыш, который учился в 6 классе реального училища.
Мы довольно быстро подружились, несмотря на совершенно различные интересы в учебе, на совершенно различное воспитание и привычки. Впервые мне приходилось жить с людьми, которые не носили привычных фамилий Преображенский, Воскресенский, Аристов и т. д. Эдгар Озол до известной степени был для нас «иностранцем». Я впервые увидел, что кроме моих интересов — изучения Библии и греческого языка, у людей могут быть совершенно иные интересы, более серьезные и обширные, сравнительно с семинарскими. Мешков более всего занимался математикой, решал задачи, которые для меня были недоступны по своей сложности. Озол же увлекался другими делами, в частности — биологией, о чем я до тех пор совершенно не слыхивал.
По вечерам мы затевали разговоры и дискуссии. Вначале каждый говорил о своем. Дискуссии вскоре превратились в споры о всем — о жизни, литературе, о биологии и физиологии. В этих спорах становилось для меня понятным, что религиозная идеология, к которой я совершенно привык и считал ее единственно возможной для людей, отнюдь не является единственной. Оказывается, можно жить и без веры в Бога и в библейские истории. Оказывается, был какой-то Чарльз Дарвин, создавший эволюционную теорию, о чем я никогда не слыхал.
Признаться, когда в долгих спорах, продолжавшихся до поздней ночи, меня припирали к стенке с моими религиозными доводами и аргументами, ночью я не раз плакал, чувствуя, как почва уходит из-под ног. Споры мы вели изо дня в день, я знакомился с многими, совершенно неожиданными для меня сведениями, стал читать книги, имевшиеся под руками, в частности учебники гимназические и реального училища. По инициативе Э.Озола вскоре мы принялись даже за вивисекции. В субботу мы отправлялись в Никольское, а в воскресенья вместе шлялись по колонии. По сугробам мы пробирались к реке Сендеге и в незамерзших местах обнаруживали в воде лягушек, складывали их в мешок и замораживали. К вечеру с такой добычей мы возвращались в интернат. Скальпель было нетрудно достать, и мы, оттаяв очередную лягушку и усыпив ее эфиром, резали, конечно, довольно «зверски», но все же научились различать внутренние органы.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})Производили мы и другие «опыты». Помню, однажды мы ввели с помощью медицинского шприца порцию эфира интернатскому коту. Он, вырвавшись из наших рук, некоторое время беспокойно ходил по комнате, слегка пошатываясь. Затем он стал бегать и прыгать так высоко, что невольно становилось страшно. Прыгал он выше чем на метр вверх и при этом странно мяукал. Через полчаса, в течение которого нам не удалось его поймать, он как будто успокоился и смотрел на нас дикими глазами. Затем он заснул таким мертвецким сном, что не обращал внимания ни на какие наши приставания. Спал он около суток.
Интернатом управляла надзирательница, которая обычно ходила по всем помещениям с глупым озабоченным выражением на лице. Она постоянно подозревала, что мы занимаемся лишь хулиганскими выходками и больше ничем другим. Но мы, в особенности обитатели нашей комнаты, вели себя в общем серьезно и отваживались (когда она нас уже сильно подозревала) на невинные словесные шутки, которые, однако, ее взвинчивали, и она сразу же бежала к телефону звонить в Никольское к родителям. Ребята (не мы) скоро, однако, прекратили эти звонки. Доведя ее «до звонка», ребята незаметно отвинчивали ручку от телефонного аппарата (в то время были индукторные телефоны), так что позвонить было невозможно, отвечать же на чужие звонки вполне возможно. Не имея возможности позвонить, надзирательница выходила из себя часа на два и после, когда ручка аппарата оказывалась на месте, она все же звонила и жаловалась оптом на всех.
Наша троица в задней комнате почти не общалась (за исключением общих трапез) с другими детьми, которые были моложе нас. Кстати, кормили нас удовлетворительно.
Утром мы вставали в положенное время, умывались, завтракали и шли на занятия в свои учебные заведения. Так как семинарских помещений, в значительной степени отвоеванных солдатами, уже не хватало для занятий, мы на некоторые уроки ходили довольно далеко в Епархиальное училище, размещавшееся на пригорке и хорошо видимое. При этом, конечно, принимались меры, чтобы мы не общались с епархиалками, хотя у многих семинаристов в Епархиальном училище были сестры и родственницы. Поэтому мы, собственно, и не видели епархиалок, которые были в соседних классах.
Вспоминается лишь один случай, когда все Епархиальное училище привели к нам в семинарскую церковь. Умер учитель семинарии и Епархиального училища — Ильинский, и в семинарской церкви состоялось общее отпевание. Слева в церкви стояли все семинаристы тесными рядами, справа — епархиалки. Многие песнопения пели все общим хором почти в 1000 человек. Хотя спевок не было, пели очень стройно всю обедню и отпевание. Это было настолько величественно и красиво, что я до сих пор вспоминаю этот случай. Больше мне не приходилось слышать пение такого замечательного хора.
После уроков мы возвращались в интернат, обедали и обычно втроем шли на прогулку, чаще всего в сад при доме, иногда же гуляли по ближайшим улицам, занятые разговорами. За нашей «троицей» уже не наблюдали, мы считались достаточно взрослыми.
Положение в семинарии в 1916/17 учебном году ухудшилось. Дисциплина резко упала. Старшеклассники, иногда вместе с приезжавшими после окончания военных училищ и школ прапорщиков бывшими семинаристами, чаще ходили на Щемиловку — пить «кумушку» и, возвращаясь в общежитие, устраивали небольшие дебоши. Разговоры о «конституции» становились все настойчивее, а еще за год до этого само слово «конституция» многим было непонятно. В такой обстановке мы пережили и Февральскую революцию.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})Февральская революция
В начале 1917 г. мы занимались в семинарии все же почти обычным порядком, если не считать, конечно, изменений, вносившихся войной и разрухой. Шел Великий пост. Каждую среду и пятницу перед занятиями мы шли в семинарскую церковь на «преждеосвященную» обедню. Слухи о событиях в Петербурге (Петрограде) до нас доходили, но пока не вызывали в семинарской среде «брожение умов». Газет в семинарии не полагалось. Мы только мельком слышали таинственные разговоры старшеклассников о «конституции» и прочем.