Собрание сочинений. Т.11. Творчество - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, не так сильно! Ты делаешь мне больно!
Она поднесла руки к животу, он тоже перевел взгляд на ее живот, всегда внушавший ему одинаково тревожное удивление.
Она родила в середине февраля. Повивальная бабка вовремя пришла из Вернона, все обошлось благополучно; через три недели мать была уже на ногах, ребенок, очень крепкий мальчик, так ненасытно требовал молока, что ей приходилось по пять раз вставать ночью и унимать его, чтобы своим криком он не разбудил отца. Появление маленького существа перевернуло весь дом; деятельная хозяйка, Кристина оказалась очень неловкой кормилицей. Материнство не пробудилось в ней, несмотря на ее доброе сердце и жалостливость к любому страданию; она уставала и падала духом на каждом шагу, звала Мели, которая только ухудшала дело своей непроходимой глупостью; тогда на помощь прибегал отец, еще более неловкий, чем обе женщины. Давнишняя нелюбовь Кристины к шитью, непривычка к женским работам сказались в неумении нянчить ребенка. Он был очень плохо ухожен, воспитывался кое-как; в саду и в комнатах стоял полный разгром, произведенный маленьким существом, у которого прорезаются зубы: беспорядочно валялись пеленки, ломаные игрушки, неубранный мусор. Чем хуже Кристина справлялась с младенцем, тем большее желание она испытывала укрыться в объятиях Клода; единственным ее прибежищем была грудь мужчины, которого она любила, в нем был, для нее единственный источник забвения и счастья. Она была прежде всего любовницей, не задумываясь, она пожертвовала бы сыном ради возлюбленного. После родов ее страсть даже увеличилась, возросло любовное влечение, которому она, во вновь расцветшей красе, свободно отдавалась, избавившись от отягчавшего ее бремени. Никогда дотоле ее плотская страсть не доходила до такого неистовства.
В этот период Клод понемногу возвращался к живописи. Зима кончалась, он не знал, чем заполнить радостные солнечные утра; ведь из-за ребенка Кристина не могла выйти из дому раньше полудня; они назвали мальчугана Жаком в честь дедушки с материнской стороны, но не позаботились о крестинах. От нечего делать Клод писал в саду, сперва набросал абрикосовую аллею, потом гигантские розовые кусты, поставил натюрморт: четыре яблока, бутылку и глиняный горшок на салфетке. Все это только для того, чтобы развлечься. Потом он загорелся, ему пришла мысль написать освещенную солнцем фигуру человека; с этих пор жена стала его жертвой, сочувствующей, счастливой, жаждущей доставить ему удовольствие, еще сама не понимая, какой могущественной сопернице она служит. Он писал ее во всевозможных видах: одетой в белое, одетой в красное, посреди зелени, стоя и на ходу, прилегшей на траву, в большой соломенной шляпе, без шляпы, под шелковым вишневым зонтиком, бросавшим на ее лицо розовые отсветы. Никогда он не был полностью удовлетворен, после двух или трех сеансов он соскабливал написанное, тотчас же упорно начинал заново, без устали работал над одним и тем же сюжетом. Несколько этюдов, незаконченных, но мощных по форме, очаровательных по колориту, были спасены Кристиной от его ножа и развешаны по стенам столовой.
Вслед за Кристиной пришла очередь Жака, теперь он должен был позировать. В теплые дни его клали на одеяло, голого, как Иоанна-крестителя, и он не должен был шевелиться. Но это был настоящий чертенок. Развеселившись от щекотки солнечных лучей, он смеялся и перекатывался, кувыркался, задирал свои маленькие розовые ножки в воздух, выше головы. Отец сперва смеялся, потом сердился, бранил этого несносного карапуза, который не способен ни минуты полежать спокойно. Разве можно шутить с живописью? Тогда мать делала большие глаза и старалась удержать ребенка, чтобы художник мог на лету набросать руку или ногу. Клода так привлекал красивый оттенок детской кожи, что неделями он бился, стараясь его воплотить. Он смотрел на сына только глазами художника, как на мотив для создания шедевра, прищуривая глаза, мечтая о будущей картине. Подстерегая ребенка целыми днями, он возобновлял попытки, приходя в отчаяние, что этот шалун даже и спать не желал в те часы, когда его можно было бы писать.
Однажды, когда Жак горько плакал, не в силах выдержать нужную позу, Кристина мягко сказала:
— Мой друг, ты утомляешь бедного малютку.
Клод вдруг прозрел, угрызения совести нахлынули на него.
— Правда! Какой же я идиот со своей живописью!.. Дети не в силах этого вынести.
Весна и лето прошли мирно и тихо. Теперь они реже гуляли, лодка была почти совсем заброшена и гнила на берегу: ведь тащить малыша на острова было почти невозможно. Иногда они медленно прогуливались вдоль Сены, никогда не удаляясь дальше чем на километр. Устав от надоевших ему мотивов сада, Клод писал теперь этюды на берегу реки; в такие дни Кристина приходила с ребенком, садилась около него и смотрела, как он пишет. Потом, в нежно-пепельном вечернем сумраке, они втроем вяло брели домой. Его очень удивило, когда однажды она принесла с собой свой старый девичий альбом. Она шутливо объяснила ему, что ей вспоминается многое, когда она вот так стоит позади него. Ее голос немного дрожал, на самом деле она испытывала потребность разделить с ним его творчество, чувствуя, что живопись с каждым днем все больше отдаляет его от нее. Сперва она рисовала со старательностью школьницы, потом рискнула писать акварелью. Расхоложенная его усмешкой, поняв, что на этой почве ей не достигнуть единения с ним, она вновь забросила альбом, взяв с Клода слово, что позже, когда у него найдется время, он даст ей несколько уроков живописи.
Она находила очень красивыми его последние работы. После года отдыха в деревне он писал на полном свету, как бы озаренный, в просветленном колорите, в веселой гамме поющих тонов. Еще никогда он не постигал таким образом рефлексов, не владел столь правильным восприятием вещей, освещенных рассеянным светом. Отныне, покоренная этим царством красок, она объявила, что его творчество прекрасно; если бы он только мог вовремя остановиться, а то иногда она вновь в ужасе замирала перед лиловой землей или голубым деревом, которые переворачивали все ее привычные представления об окраске предметов. Однажды, когда она осмелилась высказать критическое замечание по поводу тополя, написанного лазурью, он показал ей в живой природе тонкое голубое сверканье листьев. Он был прав, дерево и впрямь казалось голубым, но в глубине души она не сдалась, осуждая саму действительность: не должно и не может быть в природе голубых деревьев.
Она со знанием дела рассуждала об этюдах, развешанных по стенам столовой. Искусство вошло в их жизнь и заставило ее задуматься. Когда он уходил с этюдником, мольбертом и зонтом, она в неудержимом порыве бросалась ему на шею.
— Скажи, ты любишь меня?
— Что за глупости! С чего ты взяла, что я тебя не люблю?
— Тогда поцелуй меня так сильно, как ты меня любишь, сильнее, еще сильнее! — Потом, провожая его до дороги: — Работай, ты ведь знаешь, я никогда не мешала тебе работать… Иди, иди, я довольна, что ты работаешь.
Когда наступили холода и осень второго года позолотила листья, Клодом овладело беспокойство. Погода стояла скверная, две недели лили проливные дожди, удерживая его в праздности дома, потом начались туманы, беспрестанно прерывавшие его живописные сеансы. Он понуро сидел возле огня, и, хотя ни на минуту не заговаривал о Париже, город непрестанно рисовался в его воображении: зимний город, с пяти часов освещенный газом; собрания товарищей, подзадоривающих друг друга; его прежняя жизнь, наполненная напряженным трудом, который не прерывался даже в декабрьские морозы. В течение месяца Клод три раза ездил в Париж под предлогом встреч с Мальгра, которому он продал еще несколько маленьких полотен. Теперь он уже не остерегался проходить мимо постоялого двора Фошеров, охотно задерживался, когда папаша Пуарет приглашал его выпить стаканчик белого вина. Входя, он осматривал зал для посетителей, словно отыскивая, несмотря на неподходящее время года, своих приятелей, выехавших на прогулку. Он засиживался там, как бы поджидая кого-то; потом, отчаявшись, в одиночестве возвращался домой, подавляя мысли и чувства, которые распирали его и которые ему некому было высказать.
Так прошла зима; Клода утешало лишь то, что ему удалось достигнуть интересных эффектов в изображении снега. Начинался третий год, и вот в последние дни мая неожиданная встреча сильно его взволновала. В то утро, подыскивая пейзаж, он поднялся на возвышенность, потому что берега Сены уже надоели ему; вдруг на повороте дороги он наткнулся на Дюбюша: торжественно одетый, в черном котелке, он быстро шагал в зарослях бузины.
— Вот так встреча!
Архитектор в замешательстве забормотал:
— Да, мне тут надо навестить кой-кого… В деревне довольно противно! Да что поделаешь? Обстоятельства вынуждают… А ты здесь живешь? Я знал об этом… То есть нет! Мне кое-что рассказали, но я думал, что это на другой стороне, дальше отсюда.