Кто приготовил испытания России? Мнение русской интеллигенции - Павел Николаевич Милюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последовали новые увещания: признавайтесь. Вот старые революционеры – то были орлы: они гордо заявляли: да, я это сделал. А теперь пошли какие-то воробьи! Я предпочел оставаться в воробьях. «Подумайте, припомните!» И допрос прекращался до следующего раза. Потом – много раз – за мной опять приезжали, привозили в закрытой карете на Тверскую улицу, и снова генерал Шмаков начинал свои увещевания. Между прочим, он вынул из моего досье «конституцию», проект которой я составлял, повертел ее в руках. «Это, должно быть, какой-то исторический документ?» – «Да, это копия одного из старых конституционных проектов». Генерал спрятал бумажку обратно в досье. А я-то считал, что это будет моим главным преступлением… Генерал, пожалуй, был правее меня в своей политической оценке. Тут не до конституций!
После ряда таких допросов, ничего не открывших, мне наконец объявили, что я свободен, но жить в Петербурге мне запрещается и приговор будет объявлен впредь. Помню необыкновенное ощущение. Я свободно передвигал ноги и видел перед собой длинную перспективу улицы, вместо 3x6 метров моей кельи. Мог идти, куда хочу, направо и налево… но куда идти, не знал. А тяжелая пачка книг, взятая из моей камеры, мешала пешему хождению. Наконец подъехал извозчик, и я дал ему адрес своей квартиры, которую предстояло немедленно ликвидировать… Я просидел в тюрьме около шести месяцев и вышел из нее среди лета 1901 г.
Куда же ехать? Мои друзья на этот случай уже давно наметили Финляндию. Я даже предусмотрительно взял с собой в тюрьму учебник финской грамматики и подзубрил ее. Мы решили провести остаток лета в маленьком финляндском курорте Ловисе, а тем временем подыскать какое-нибудь помещение у самой границы петербургских предместий. Между прочим, в Ловисе я получил первый практический урок финляндской национальной борьбы. Выйдя на прогулку, я спросил встречного крестьянина о дороге – по-фински. Он сердито ответил мне на гораздо более мне знакомом шведском языке. Я не знал простого факта, что здесь, на побережье, население было шведское и что шведоманы косо смотрели на финноманов.
Мы зажили тихо и мирно; но наше уединение было нарушено одним примечательным эпизодом. В Ловису ко мне приехал политический единомышленник, молодой Дмитрий Евгеньевич Жуковский, и рассказал мне, что наши друзья, Петрункевич, Шаховской и другие, образовали в Швейцарии «Союз освобождения», что они имеют в виду издавать заграничный орган «Освобождение» и предлагают мне сделаться его редактором.
Мне это предложение не улыбалось. Едва вернувшись в Россию, я не хотел от нее вновь отрываться с риском остаться навсегда эмигрантом и быть, таким образом, отрезанным от родины. Но я знал, что – независимо от сделанного мне предложения – собирается эмигрировать Струве, и посоветовал обратиться с предложением о редакторстве к нему. Жуковский, принявший на себя роль передатчика в наших сношениях, обещал сообщить о моем отказе и о моем совете в центр, которым сделался Петрункевич в своем тверском имении Машуке. Так и было решено. Сам Петрункевич был против моей эмиграции из России. Он не хотел «обречь Милюкова на судьбу Герцена».
* * *
Так прошла зима 1901/02 г., между тем стал известен приговор по моему делу: полгода тюрьмы. Вернувшись в Петербург, я отправился в «Кресты» – на Выборгской стороне, где на этот раз была назначена отсидка.
«Кресты» были тюрьмой менее комфортабельной, нежели помещение на Шпалерной. Со Шпалерной «пересылали», здесь – отсиживали. Но здесь было мне спокойнее. Не грозили ни показания шпиона, ни подвохи Шмакова. Res была judicata {Дело было решено.}; оставалось отсидеть определенный срок, – и мое «дело» было кончено. К тюремному режиму я привык; уже не было прежней нервности. Не было и назойливого перестукивания заключенных, то ожидавших допроса, то обсуждавших его последствия. Жена приходила на регулярные свидания, присылала пищу и приносила новости. Друзья по-прежнему снабжали сладостями. Помимо книг из тюремной библиотеки я продолжал – по-прежнему же – получать из своей собственной библиотеки и из Публичной все, что было нужно; я продолжал обрабатывать третий том «Очерков». Словом, это была своего рода временная перемена квартиры, и я мог терпеливо дожидаться конца полугодия тюремной отсидки, не опасаясь никаких новых сюрпризов.
Сюрприз, однако, случился – весьма серьезный и самый неожиданный. Я уже просидел половину срока, когда раз, поздним вечером, меня вызвали из камеры и велели надеть пальто. Что могло это значить? Не допрос, конечно. Но и не освобождение: меня не отправляли «с вещами»…
Тюремная карета остановилась перед домом министерства внутренних дел на Фонтанке. Меня повели не через обыкновенный вход, а какими-то таинственными, пустыми, слабо освещенными коридорами. Я тут даже струхнул немного. Я проходил с провожатыми через несколько дверей, и за каждым входом вырисовывалась неподвижная пара атлетов в костюме скорее лакеев, нежели стражи или чиновников.
Наконец я очутился в передней – мне сообщили, что я вызван для свидания с министром. Очевидно, Вячеслав Константинович Плеве был хорошо забаррикадирован против непрошеных визитов.
Меня ввели в роскошно обставленный мягкой мебелью кабинет Плеве. Хозяин сидел за большим столом и любезным жестом предложил мне занять место в кресле против него, по другую сторону стола. Дальше было – еще удивительнее. Плеве приказал принести чай и усадил меня за маленький чайный столик, уютно расположенный – как бы для доверительной частной беседы. В этом тоне он и начал разговор – с комплиментов по поводу моих «Очерков русской культуры». Отсюда он перешел к похвалам моему учителю, профессору Ключевскому, и наконец сообщил мне, что Василий Осипович говорил обо мне государю, что меня не следует держать взаперти и что я нужен для науки. Известно, что В. О. был хорошо принят в царской семье и давал уроки чахоточному брату царя Георгию, которого держали в Абас-Тумане.
«Государь, – продолжал Плеве, – поручил мне предварительно познакомиться с вами и поговорить, чтобы вас освободить в зависимости от впечатления». Он и просил меня рассказать откровенно и искренне о всех моих недоразумениях с полицией. Я заметил уже, что мое досье лежало на рабочем столе министра. Плеве даже успел процитировать оттуда несколько внешних данных. Этим как бы заранее устанавливался контроль над пределами моей откровенности.