Превратности метода - Алехо Карпентьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Строительство Капитолия близилось к концу. Сдавленная стенами дворца, слишком узкого, несмотря на свою монументальность, чтобы служить ей удобным жилищем, эта Исполинша, Титанша, Колоссальная женщина — одновременно Юнона, Помона, Минерва и Республика — росла не по дням, а по часам внутри своей все более сжимавшейся обители. Каждое утро она становилась заметно выше, как растения дремучей сельвы, которые невероятно быстро растут по ночам, стараясь успеть дотянуться к рассвету до неба, куда их не впускают кроны деревьев. Сжатая, стиснутая камнем, в который ее заточали, она казалась вдвое более тучной, более дородной, более высокой — гораздо выше, чем была бы, если бы ее собирали из кусков под открытым небом. Купол уже прикрыл ей голову величественным фонарем, скопированным с Дома Инвалидов в Париже, уже освещенным изнутри — маяк и эмблема, — царившим в городской ночи, жестоко уничижая башни Собора, которые стали теперь такими низкими и жалкими, что не могли вести «беседу, завязанную ими с далекою вершиной Вулкана-Покровителя», — как выразился один наш великий поэт прошлого столетия…
Строительство шло к концу, но не так быстро, чтобы могло быть закончено, как это намечалось, к знаменательной дате — празднованию Столетия Независимости, которое было не за горами. В тот день, когда проблема сроков бурно обсуждалась на заседании Кабинета министров, Глава Нации, внезапно вскипев гневом, тут же снял Министра общественных работ с его поста, пригрозив остальным ссылкой и тюрьмой, если здание не будет завершено, расписано, отшлифовано, отделано, окружено садами и прочим точно В срок… И тогда обратились к трудовому опыту египтян. С помощью сотен пригнанных сюда и размещенных в бараках крестьян, впрягавшихся в волокуши и повозки, выходивших посменно при звуке рожка на работу, стали подниматься колонны, которые еще не были подняты; воздвигаться обелиски, возноситься на высочайшие фризы боги и солдаты, музы и касики, танцоры и капитан-генералы в шлемах и латах, всадники и греческие воины. Полировалось то, что надо было полировать; золотилось то, что надо было золотить; красилось то, что надо было красить. Работали днем и ночью, при свете фонарей и прожекторов. Кругом был такой стук и звон, что неделями город жил будто в кузнице, между молотом и наковальней, особенно когда высекали из мрамора ступени парадной лестницы. А как-то однажды в город въехали Королевские пальмы — лежа, растянувшись на грузовиках с прицепными повозками, подметая кронами тротуары, вздымая пыль на перекрестках, пока наконец их не воткнули в глубокие ямы, которые забили черноземом, песком и удобрениями. За пальмами, как лес в «Макбете», вырастали низкорослые сосенки, кусты букса, пальмочки-ареки, которые съезжались со всех сторон в город, сюда, где их встречали сотни людей с лейками в руках и подпорками наготове, но, по правде говоря, без особой уверенности в том, что листья сохранят цвет и свежесть к Великому Дню. «Желтые листья подмалюйте зеленым заранее. Они прекрасно выдержат слой краски «лефранк» часов десять», — сказал Глава Нации. Тем временем строители и надсмотрщики, кося глазами на часы и календари, дрожа от нетерпения и шатаясь от усталости, крича на людей, как каудильо, и пиная людей, как работорговцы, торопились вовсю, пока наконец возведение здания не подошло к финалу, который был достойно увенчан еще одной государственной затратой: у подножия статуи Альдо Нардини в самый центр зелено-розовой мраморной звезды был вставлен крупный бриллиант от Тиффани, дабы он служил Исходной Точкой, Пунктом Ноль автострад Республики в этом идеальном месте слияния всех шоссейных дорог, запланированных Правительством для связи Столицы с самыми отдаленными областями страны…
И вот в тот долгожданный вторник Столица проснулась с полным ощущением своей Столетней Независимости — блестящая, отмытая, принаряженная флагами, штандартами, знаменами, гербами, эмблемами и символами, дешевыми аллегориями и картонными конями в память о великих сражениях. Были и сто орудийных залпов на рассвете, ракеты и фейерверки над домами, ликование во всех кварталах города, большой военный парад и оркестры, множество оркестров — местных полковых и провинциальных, которые по окончании официальной церемонии продолжали греметь целый день в городских парках и на уличных эстрадах, передавая по кругу, с посыльным, партитуры — их было немного, считанные экземпляры, — которые в основном являли собой народные песни, патриотические марши и порой отдельные классические вещи — как говорится, «вне программы», — тщательно отобранные Главой Нации с помощью Директора Национальной консерватории. Естественно, никакой немецкой музыки, а тем более Вагнера, казалось, навеки изгнанного из симфонических концертов Парижа после того, как композитор был назван в безапелляционных статьях Сен-Санса[225] злосчастным и мерзким воплощением германского духа. Бетховена в ту пору лучше было тоже не трогать, хотя кто-то осмелился заметить, что Германия в его эпоху была все же немного иной, чем при Гинденбурге. И потому на площадях и эстрадах, в парках и на уличных перекрестках чередовались увертюры к «Цампе»[226] и «Вильгельму Теллю», «Эльзасские сцены» Масснэ и «Родина» Паладиля[227], «Тореадор и андалузка» Рубенштейна — в репертуаре должен был присутствовать и русский автор — и «Серенада» Викторина Жонсье, серенада, которая перестала быть «венгерской»[228], ибо мы находились в состоянии войны с Центральными Державами, и по тому же самому «Венгерский марш» Берлиоза с его ошеломительным барабанным боем преподносился просто под названием «Марш»…
Суматошный и веселый день: спиртное кувшинами, телячьи туши над огнем, жареный маис бесплатно, пиво большими бочками, игрушки для бедных детей, ленточки и бантики, хоры в Национальном Пантеоне, богослужения во всех церквах, танцы у семейного очага и в питейных заведениях, на улицах и в публичных домах — под аккомпанемент всех пианол, фортепьяно, граммофонов и маракас, бродячих музыкантов. Сплошь музыка и радость в ожидании торжественного открытия Капитолия, где, в Великом Полукружии, соберутся Члены Правительства, Командующие всеми родами войск, Дипломатический корпус и элегантная Публика, тщательно процеженная, обрамляемая и обозреваемая легионом агентов, хранителей нашей Безопасности, облаченных по сему случаю в смокинги, слишком одинаковые, чтобы отличаться от форменной одежды.
Настал час пышного празднества, где были выставлены напоказ все парадные мундиры, эполеты, золотое шитье и ордена: Орден Изабеллы Католической, Карла III, немало орденов Почетного легиона, «Honni-soit-qui-mal-y-pense»[229] и других подвязок и крестов, изобретений Густава Адольфа[230], и даже таких экзотических знаков отличия, как «Дракон Аннама», «Орден Водяной лилии» и «Арки победы», недавно пожалованные нашим высшим должностным лицам. Прозвучал Национальный Гимн, и на трибуне появился Глава Нации, да, действительно, тем вечером он имел поразительно самодовольный и внушительный вид — при всех регалиях, соответствующих его Высокому чину. Речь свою он, как всегда, начал в замедленном темпе, сопровождая ее жестами заправского актера и не менее заправского оратора и законченного адвоката, рисуя точную и грандиозную схему нашей истории с времени Конкисты до Независимости. И те, кто ожидал с затаенным злорадством услышать его обычно цветистую словесность, его замысловатые эпитеты, его страстные призывы, были ошеломлены, услышав, как изящно он перешел от вполне сдержанного обращения к памяти об эпическом прошлом к сухому миру цифр, которые он стал выкладывать с педантичностью экономиста, чтобы показать ясную и убедительную картину национального процветания, хотя оно и совпало — здесь наконец его голос дрогнул от волнения, — совпало с решительной попыткой разрушить великую Греко-Латинскую культуру, которая зародилась где-то на заре человечества. Но эта великая культура будет спасена. Уже недалека победа наших духовных прародителей, и она сохранит непреходящие культурные ценности, которым там грозит опасность и которые воссоздаются в невиданном блеске по эту сторону Океана.
И любуясь, и приглашая полюбоваться сим грандиозным строением, где находились гости, сим воплощением в камне мраморе и бронзе классических заповедей греко-латинской — Витрувий[231], Виньола[232], Браманте[233] — архитектуры, Глава Нации ускорил ритм своей речи, наращивая ее бравурность, размашисто жестикулируя и внезапно возвратясь к тому пышно орнаментированному, помпезно-барабанному стилю, над которым так потешались его противники. И, завершая свое обращение к Той, что, будучи Вершиной всего Разума и всей Мудрости, должна была быть превыше всех и вся — даже самой Республики — в этом только что возведенном Общественном храме, он разразился следующей вдохновенной тирадой: «О, Богиня Афина, идеал, воплощаемый гением человеческим в великих произведениях искусства, я предпочитаю быть последним в твоем обиталище, чем первым в прочих местах! Да, я восстану из стилобата твоего храма, я отрину всякое наставление, кроме твоего; я стану жить стилитом на твоих колоннах и устрою себе келью на твоем архитраве. Но — как это ни трудно! — во имя тебя я сделаюсь, если смогу, нетерпимым и пристрастным! (Публика затаила дыхание.) Я буду, может быть, несправедлив, но именно ради справедливости и ради тебя; и я никогда не перестану быть слугой ничтожнейшего из твоих сынов. Я буду прославлять, восхвалять нынешних обитателей земель, которых ты дала Эрехтею[234]. Я приложу все свои силы, чтобы любить их, даже с их грехами, и заставляю себя видеть в них — о Гиппий! — потомков тех всадников, что торжествуют там, наверху (палец вверх), свою бессмертную победу в мраморе твоих рельефов…»