Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх - Елена Якович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама вернулась, не помню точно, какого числа, но, по-моему, выехала она из Томска 20 октября. Успела прийти папина открытка, которую он отправил в тот день, когда мама уезжала. Он пришел домой и написал: «Как долго я видел твою руку из окна, все смотрел, смотрел»… Что-то еще такое. И так вот между строк вдруг идет одна странная фраза: «И Мишу тоже». И потом опять пишет что-то про руку. Не сразу мы сообразили, потом, конечно, поняли: «И Мишу тоже» – Миша Петровский арестован.
Уезжая оттуда, мама просила хозяйку: если с папой что-то произойдет, чтобы она отправила нам телеграмму «Вышлите шапку». Мама приехала, по-моему, 23-го или 24-го, мы получили от папы телеграмму: «Поздравляю всех приездом мамы». Проходит еще два-три дня, и мы получаем эту роковую телеграмму «Вышлите шапку»…
Отец был арестован 27 октября, то есть через несколько дней после Петровского. Это мне уже писала хозяйка, что на нее большое впечатление произвело, что Густав Густавович внешне был очень спокоен, ничего не возражал, не спорил. Собрался и ушел. А потом они с мужем обнаружили, что на столе лежит недописанное письмо. И Сима Минеевна вложила его в конверт и прислала нам. И так оно оборвано на полуслове.
23
В начале мы о судьбе папы ничего не знали, и даже об аресте не сообщали нам. Сима Минеевна ходила в тюрьму, пыталась передать самое необходимое – зубной протез, какие-то вещи. Писала, что даже ей, при всем ее упорстве, хорошо нам известном, не удалось добиться ничего в смысле передачи. Ничего у нее не брали. Конечно, не такими прямо словами, но мы все понимали. Тогда выработался общий язык несчастья, на котором говорила половина страны. Единственное, что поскольку мы тоже все время отправляли из Москвы и посылки, и деньги на адрес тюрьмы и они не возвращались, то мы считали – значит, он все-таки там находится. Узелочек бывал такой махонький, не знаю, сантиметров двадцать: по общим правилам, заключенным разрешалось передавать немножко сливочного масла, кусочек сала, курящим – табак или махорку… Мы посылали в первую очередь папиросы и сухари. В то время не было никаких полиэтиленов, и мы в аптеке покупали детскую клеенку. Я шила из нее что-то вроде коробочки с закрывающейся крышкой. Потом мы эту коробочку обшивали еще какой-нибудь тряпкой и посылали прямо на адрес тюрьмы. Так продолжалось всю зиму. Мама писала и запросы в томскую тюрьму, там ли он. Никакого ответа. Ни «да», ни «нет». Мы только делали вывод, что раз все-таки принимают наши посылки и деньги, значит, папа до сих пор в Томске. Потом уже стало странным, что так много времени прошло, а нам ничего доподлинно неизвестно. Тут маме пришло в голову, что, может быть, раз они не отвечают, то вдруг он уже не в Томске, а, например, переведен в Новосибирск? Так как это главный город Западно-Сибирского края. Давайте, говорит, попробуем. И один раз отправили такую же посылочку на адрес Новосибирска. И вдруг неожиданно приходит ответ, что полученная сумма переведена на такой-то счет. По-моему, был даже указан номер этого счета. Мы тогда поняли: очевидно, отец переведен в Новосибирск. И вот через полгода тщетных попыток с ним связаться мама решила ехать в Томск и узнать в конце концов, где же он, в Томске или в Новосибирске.
Приехала мама в Томск в конце марта или начале апреля тридцать восьмого, пошла в местные органы ГБ, тогда это НКВД называлось. А может, и в тюрьму – не помню. Там в определенные дни и определенные часы можно было подойти к окошку и единственное, что узнать: здесь или не здесь находится. И когда подошла ее очередь, то ей сказали: «Ваш муж осужден на десять лет строгих лагерей без права переписки». Вот и все. И окошко захлопнулось. Никаких других сведений – когда, в какое место его отправили, где он сейчас – ничего не отвечали.
И тогда мама написала письмо Сталину. Мамино письмо – крик души:
Дорогой Иосиф Виссарионович!
Мой муж, профессор Шпет, один из самых ученых и культурных людей во всем СССР, лишен возможности принимать участие в культурном строительстве. Это приводит меня в отчаяние! Такой человек нужен нашей стране!.. Он не изменит и его не подкупишь! Я прожила с ним 24 года. Почувствуйте в моих словах правду! Я отвечаю за него и за каждое мое слово!
До самой войны мама ежегодно, а то и дважды в год подавала прошение о пересмотре дела отца, о смягчении его участи. И в лучшем случае получала ответ, что оснований для пересмотра нет.
Известие о том, что папа теперь в лагере, произвело ужасное впечатление не только на семью, но и на близких друзей, которых у него было предостаточно. А Василий Иванович Качалов пошел дальше всех и взял на себя смелость обратиться прямиком к Сталину. Он написал в защиту Шпета уже не коллективное, а личное письмо – от имени «друзей Шпета по МХАТу», подчеркнув, что его «просьба не только о близком и дорогом человеке», но и о выдающемся ученом, чрезвычайно для страны ценном. Привожу письмо Качалова почти целиком:
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович,
Решаемся обратиться к Вам по поводу нашего близкого друга, судьба которого очень сильно беспокоит нас.
Профессор Густав Густавович Шпет был арестован 14 марта 1935 года и осужден на 5 лет вольного поселения. Но 27 октября 37 г. он вновь был арестован в г. Томске, и с тех пор о нем решительно ничего неизвестно, хотя родные много раз пытались узнать о его судьбе…
Мы не можем себе представить, за что мог быть арестован человек, 2 1/2 года живший в полном уединении, погруженный в свою работу (по договору с Соцэкгизом переводил «Феноменологию духа» Гегеля). Но теперь, когда положение его изменилось к худшему, нам совершенно ясно, что в 60 лет при общем нервном состоянии и язве желудка условия лагерной жизни равносильны для него высшей мере наказания, к которой он, по нашему глубокому убеждению, советской властью не мог быть приговорен…
Обеспокоенные тем, что его семья до сих пор не знает, жив ли он, – мы решаемся обратиться к Вам с величайшей просьбой о разрешении переписки, о срочном расследовании дела Г.Г. Шпета и, если это возможно, о полной реабилитации его.
Народный артист СССР В. Качалов.
Надо ли говорить, что в сороковом году такое письмо было больше чем подвиг. И представьте себе весь ужас и цинизм происходящего: папа уже несколько лет как был расстрелян, но после письма Качалова они перед самой войной снова затеяли следствие, вызывали свидетелем на допрос хозяина квартиры Вульфа Виленчика, расспрашивали его о папиной благонадежности, о том, кто и зачем к нему приезжал из Москвы, кто его посещал в Томске, когда и в какое время он выходил из квартиры и чем собственно занимался. Никакой театр абсурда с этим не сравнится! Затем последовало постановление, немыслимое по смыслу и грамматике. Привожу его в орфографии НКВД:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});