Деревушка - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут Минк сверкнул на него глазами из-под неумолимой черты бровей и злобно сказал:
- Дерьмо!
Они ушли. Рэтлиф подъехал к крыльцу. Пока он привязывал лошадей, вышел Хьюстон со своим псом, сел на лошадь и уехал. Рэтлиф поднялся на галерею, где было теперь по малой мере человек двадцать и среди них Букрайт.
- А у истца, видать, язык хорошо подвешен, - сказал он. - Каков приговор?
- Сноупс должен уплатить Хьюстону три доллара за потраву и корм и тогда пускай забирает свою скотину.
- Вот как, - сказал Рэтлиф. - А что же, защитника его судья и слушать не стал?
- Защитника судья оштрафовал да велел ему замолчать, и вся недолга, сказал Букрайт. - Ежели вы именно это желаете знать.
- Так, так, - сказал Рэтлиф. - Так, так, так. Выходит, Билл Уорнер ничего не мог поделать с очередным Сноупсом, кроме как заткнуть ему рот. Ну, да ничего не попишешь, Сноупсы приходят и уходят, но Билл Уорнер, видно, осноупсился на веки вечные. Или, если угодно, он полагает, что это навеки. Как это по пословице? Старому гнить, новому цвесть, а глядишь - все остается по-старому: и работа и инструмент, только человек новый, а это разве не один черт?
Букрайт поглядел на Рэтлифа.
- Вы бы встали поближе к двери, чтоб ему слышнее было, - сказал он.
- Ваша правда, - сказал Рэтлиф.- И стены имеют уши, а денежки счет любят, с сильным не борись, но не в каждой семье есть свой адвокат, не говоря уж о пророке. Не будь тороват, будешь богат, а только не надобно и пророка, чтобы сказать до срока, ежели девка с прибылью.
Теперь все смотрели на него, и было в его безмятежном, непроницаемом
- Слушайте, да что это с вами? - сказал Букрайт.
- Со мной? Ровным счетом ничего. А из ничего не сделаешь нечто в этом лучшем из миров. Небось у того, кто продает ему эти его галстуки, найдется и пара длинных черных чулок. А любой мазилка размалюет ему ширму полками, а на них жестянки, он поставит ее у кровати, и ему будет казаться, что он в лавке...
- Слушайте, - сказал Букрайт.
- ...и тогда он сумеет сделать то, о чем здесь вот уж двадцать девять дней только и думают все, кто ее хоть раз видел, от тринадцатилетних мальчишек и девчонок до старика Маккаллема, которому уже стукнул сто один год. Конечно, он мог бы устроить дело иначе - залезть на крышу сарая, а оттуда в окно. Но это ни к чему, это не в его духе. Нет, брат, шалишь. Этот малый - не очумевший кот, чтоб лазить по крышам. Ему...
К крыльцу рысцой подбежал мальчик лет восьми или десяти, одетый и комбинезон, поднялся на галерею, стрельнул в них невинными голубыми, как барвинок, глазами и деловито нырнул в лапку.
- ...ему только одно и нужно - сидеть здесь, в лавке, да ждать, покуда которая-нибудь сама придет взять на пять центов сала, разумеется, в долг: надо только попросить мистера Сноупса, он даст ей и запишет в книгу, а она знает, что он там записал и для чего, не больше, чем знает о том, как это самое сало попало в жестянку с этикеткой, на которой нарисована свинья, да так похоже нарисована, что даже ей ясно, что это свинья, а он ставит жестянку на место, прячет книгу, идет и запирает дверь на засов, а она тем временем уже за прилавком и легла на пол, верно, думает, что так нужно, не для того, чтоб за сало не платить, про сало он уже записал в книгу, а для того, чтоб ее отпустили подобру-поздорову...
Новый приказчик выбежал из лавки на галерею. Он вырос словно из-под земли, и черты его, теснясь на лице и словно устремляясь к некоему центру, горели нестерпимым, лихорадочным, всепожирающим возбуждением, а мальчуган с глазами-барвинками деловито юркнул мимо него и, никого не дожидаясь, спрыгнул с крыльца.
- Ну вот, ребята, - сказал он скороговоркой, взволнованно. - Уже началось. Так что поторапливайтесь. Я сегодня пойти не могу. Мне нельзя отлучиться из лавки. А вы лучше идите задами, чтобы старуха Литтлджон не видела. Она и то уж на нас косится.
Пятеро или шестеро мужчин встали с какой-то странной, вороватой и вместе с тем вызывающей поспешностью. Один за другим они спускались с крыльца. Неугомонный мальчуган уже бежал вдоль загородки, которой был обнесен участок миссис Литтлджон.
- В чем дело? - спросил Рэтлиф.
- Если вы еще не видели, пойдемте, - сказал один из мужчин.
- Чего не видел? - Рэтлиф оглядел оставшихся.
Среди них был Букрайт. Опустив голову, он сосредоточенно строгал сосновую веточку.
- Шагай живей, - подогнал человека, замешкавшегося на- крыльце, другой, шедший следом. - А то покуда дойдем, все кончится.
И они гурьбой пошли дальше. Рэтлиф глядел, как они почти бегом шли вдоль загородки следом за мальчиком, все с тем же вороватым и вместе с тем вызывающим видом.
- Да что у вас тут такое происходит в конце-то концов? - спросил он.
- Ступайте да поглядите сами, - грубо сказал Букрайт. Он даже не поднял головы от своей веточки. Рэтлиф посмотрел на него.
- А вы видели?
- Нет.
- А пойдете?
- Нет.
- Ну а в чем дело, знаете?
- Ступайте да поглядите, - снова сказал Букрайт грубо и зло.
- Да, уж видно, придется, раз никто не хочет мне сказать, что там такое, - сказал Рэтлиф.
И он вышел на крыльцо. Кучка людей была уже далеко, они быстрым шагом шли вдоль загородки. Рэтлиф не спеша начал спускаться с крыльца. Он продолжал говорить. Он говорил, сходя по ступенькам, и ни разу не оглянулся; невозможно было понять, обращается ли он к людям, оставшимся на галерее, или же вообще ни к кому не обращается:
- ...запирает он дверь на засов и идет назад к этой черномазой, что пришла к нему прямо с поля, и на теле у нее еще не просох пот, а ей и невдомек, что от нее пахнет потом, оттого что она сроду ничего другого не нюхала, все равно как мулу невдомек, что от него пахнет мулом, и лежит она в одном-единственном платьишке на полу под прилавком и глядит мимо него, на жестянки, разрисованные рыбами и всякой чертовщиной, а что там внутри, не знает, потому что у нее в жизни в руках десяти центов не было, а ежели б он давал ей никель в придачу к салу, за которым она пришла, она на третий или четвертый раз, услышав от людей, как называется то, что в этих самых банках, спросила бы, лежа на полу и поглядывая на них всякий раз, как его голова не застит полку: "Мистер Сноупс, а почем у вас вон те сардины?"
2
Когда зима кончилась и подкралась весна, ему все меньше и меньше приходилось бежать сквозь темноту, от темноты. Вскоре темно было, лишь когда он, осторожно пятясь и щупая одной ногой землю, выбирался из упряжной клети, где спал на соломе под ватным одеялом, и уходил, оставляя позади длинную призрачную тень дома, где в постелях, которые он теперь научился стелить не хуже самой миссис Литтлджон, на подушках храпели приехавшие накануне торговцы, а к апрелю осталась лишь тонкая и редкая завеса предрассветных сумерек, и теперь уж он ощущал себя чем-то твердым, зримым и осязаемым, не было уже бессвязного всечувствия страха, жидкого и бьющего по нервам, когда он был один и страшно свободен, брошенный в эту непроглядную, враждебную, первобытную жуть. Все это было позади. Теперь страх приходил лишь перед самым рассветом, в тот едва уловимый миг, который так безошибочно угадывают звери и птицы, - когда день наконец одолевает ночь; и тогда он пускался бежать со всех ног, не для того, чтобы поспеть вовремя, а чтобы поскорей вернуться, бежал уже спокойно, без страха, под яснеющим небом, которое из серого постепенно становилось сперва бледно-желтым, а потом золотым, вверх, на хребтину дальнего холма, и оттуда вниз, в надбережный туман, к ручью, и там ложился прямо в росную траву, где просыпались мириады живых существ, и, напряженно прислушиваясь, ждал ее.
Наконец из тумана доносятся ее шаги, она идет по берегу ручья. Он ждет недолго - не час, не два, не три; но заря угасает, еще не пришел тот миг, еще ее нет, но вот он слышит ее, лежа в мокрой траве, безмятежный, всем своим существом безраздельно счастливый. Он чует ее; этим запахом пронизан туман; те же мягкие руки тумана, что обнимают его распростертое на земле, измокшее тело, гладят и ее круп, осыпанный жемчужными каплями, и мгновенно сочетают их обоих нерасторжимыми узами. Он не шевелится. Он лежит, затаившись, а вокруг него пробуждается целый мир мельчайших существ, у самого его лица клонятся к земле травинки, отягченные росой, темные и недвижные в тумане, и на изогнутых былках в ровно скользящих каплях росы многократно кроме беглого мелькания теней, пятнавших ее, недоступную, ускользающую а она тем временем уже перебралась через ручей, отбежала немного по тропе и, остановившись, принялась щипать траву.
Он перестал стонать. Добравшись до ручья, он пошел вброд, при каждом шаге высоко поднимая ногу, словно всякий раз боялся, что вода не расступится, или, быть может, просто не знал, что окажется у него под ногой. На этот раз он не упал. Но едва он выбрался на берег, она пошла прочь по тропе, быстро, хоть и шагом, и ему снова пришлось бежать, все время отставая, и снова он стонал, и в его стонах слышалось недоумение, и растерянность, и упорство. Она возвращалась той же дорогой, по какой пришла в это утро и приходила каждый день. А он, вероятно, и не подозревал об этом, не обращал внимания, куда бежит, не видел ничего, кроме этой коровы; он, должно быть, не понял, что они во дворе, даже когда она пересекла этот двор и вошла в коровник, из которого вышла всего час назад, хотя вообще-то он, вероятно, знал, откуда она приходит по утрам, потому что знал почти всю округу, и еще не было случая, чтобы он заблудился: в темноте все вокруг как бы рассасывалось, хоть и оставалось на прежних местах. Должно быть, он не понимал даже, что теперь она в своем стойле, он понимал только одно наконец-то она остановилась, наконец-то не убегает больше, потому что сразу смолкли его тревожные и нетерпеливые стоны, и он вошел к ней в стойло, снова уговаривая ее, бормоча что-то бессвязное, пуская слюни, и коснулся ее рукой. Она шарахнулась; едва ли он понимал, что она не может убежать, но она не бежала, и этого было довольно. Он снова коснулся ее, и его рука дрожала, дрожал голос. А потом он лежал на спине, и она все еще била копытами в дощатую стену у самой его головы, и он увидел, что над ним стоит огромный пес, еще мгновение, и кто-то, грубо схватив его за шиворот, поставил на ноги. И вот его уже выволокли из коровника, и Хьюстон все еще держит его за шиворот и осыпает бранью, а он и не знает, что это не ярость, а просто безнадежная злость. Собака стояла чуть поодаль, выжидая.